Она, видать, поняла страдания самодеятельного художника и обижать его не хотела.
– А может, – сказала она, – вполне может быть, что когда-нибудь эти картины и станут такими же знаменитыми.
И она протянула электрику обычную шариковую авторучку и хитренько улыбнулась.
– Вы на обороте распишитесь хоть, что дарите, и подпись поставьте.
Колька подписался. Картины занесли в учительскую, и Колька ушел. И уехал. А грусть и тяжесть остались.
Он приехал домой, зашел в мастерскую и вынес на свет два дубликата своих картин. А тут опять увидел Семена.
– Сёмка, иди сюда.
– Пошел ты… – начал было тот, но Колька улыбнулся и показал бутылку. Семен заторопился к Колькиной баньке.
– Ты, – предупредил электрик, – только молчи. Молчи и пей. И все.
Бутылку выпили враз. Ольги дома не было. Она поехала в город, к сестре, и потому Колька вел себя смело.
– Поехали к тебе в слесарку, – предложил он.
– Зачем? – поинтересовался Семен.
– Я тебе эти картины подарю и повешу. Хорошо ведь? Красиво?
Семка кивнул. Спорить, конечно, не стал.
Поехали. Но сначала электрик поставил на картинах подпись: «Малевич».
– Пойдет? – спросил он.
– Пойдет, – махнул рукой слесарь Семен.
Они мчались по селу, от души пели грустную песню:
Поедем, красотка, кататься.
Давно я тебя поджидал…
Ехали, лихо пели песню. А сзади опасно дребезжали две картины с подделанной подписью великого классика. Дребезжали, но не порвались. И рамки целы остались. Даже не поцарапались.
У каждого поколения в детстве была своя Испания, своя «Гренада». У моего поколения такой страной была Куба и песня «Куба – любовь моя». Далекий остров неудержимо магнитил, звал на подвиг и вообще всячески бередил наше, ребячье, воображение. Но что мы могли сделать? Куба так далеко, в Америке, и попасть туда было совершенно невозможно. Помню, поделились мы с дедом Максимом насчет того, «как туда добраться». Дед лукаво ухмыльнулся, почесал затылок и серьезно сказал:
– Тухлое ваше дело, братва. Ты тут Испанию вспомнил. Э-э-э, милок, в Испанию можно было по суше дуть, ни одного моря на пути, одни речки. Речку, вишь, и переплыть можно. А тут океан. Не, братва, боевая задача отменяется.
Мы опустили свои головушки и очень расстроились – помочь Кубе хотелось. Дед Максим немного подождал, погладил рыжие небольшие усы и раскурил свою зверскую самокрутку. Пару раз затянулся. Мы молчали.
– Вот что, – строго сказал дед, – нюни распускать каждый может. Нечего. Раз решили помочь – помогайте. Мы придвинулись ближе.
– Как?
– Как, как? Знамо как. Напишите американцам письмо. Нет, – тут же поправил себя дед, – не американцам. Они здесь ни при чем. Президенту. Во, кому. Точно. «Так, мол, и так. Прочь, мол, а то приплывем…» Ну, ваше дело, как написать. Грамотные.
Мы, придерживая беретки, помчались сочинять письмо. Сначала с пылу да по привычке накарябали:
«Товарищ президент», но быстро сообразили, что не товарищ он нам. И долго не могли тронуться с этого места. Ни «господин», ни «сэр» не подходило. Признавать его господином казалось оскорбительным лично для нас, а называть «сэром» – смешно. Бабахнули сразу:
«Президент! Если ты думаешь, что Куба не победит, то ошибаешься. Куба победит. Лучше убери от острова свои кровавые руки. Мы – за Кубу и будем ей помогать. Весь мир тоже будет ей помогать, не беспокойся.» И закончили крупными печатными буквами: «КУБА – ДА! ЯНКИ – НЕТ!» Правда, мы плохо понимали, что значит «янки». Но в то время этот лозунг не сходил с газетных страниц, и мы решили, что «ЯНКИ – НЕТ!» – это очень здорово. «Проймет, – думали, – президента, проймет».
Дед Максим текст заявления одобрил, но посоветовал обращаться к американскому президенту на «Вы».
– Пусть он хоть и президент, – серьезно объяснял он, – с кем не бывает, а взрослый все ж человек. Может, даже не прочитает вашу писульку. Обидится. Пацаны, мол, а на «ты». Выбросит к чертям собачьим письмо, и все. А в остальном все правильно.
Мы верили деду Максиму, как себе. Послание переписали, запечатали в обыкновенный конверт и отправили в «США. Президенту США». После ходили строем по улице и распевали: «Куба, любовь моя, остров зари багровой…»
А дед Максим сидел на лавочке возле своего дома и хитро-хитро улыбался, поглаживая усы.
И еще, что я помню и уж конечно не забуду, так это кашу. Дед Максим варил ее раза три в год. По каким-то своим военным датам. И на Девятое мая. Особенно отчетливо помню Девятое мая. Помню потому, что еще накануне на избе сельсовета по углам вывешивались знамена, а над входом плакат: «Слава народу-победителю!» В сам праздник, часам к десяти, собирались фронтовики. Блестели ордена и колокольчиками звенели медали. А вот дед в этот праздник варил кашу. И мы с ним. Нет, солдатского котелка не было, это только в кино бывает. Была обыкновенная алюминиевая кастрюля. И крупу особенную дед не хранил и не покупал, варил из той, какая на данный момент имелась. Наверное, на фронте так и бывало. Перловка, значит перловую, пшенка, значит пшенную. Но зато настоящую, солдатскую, фронтовую. Каша заправлялась постным маслом. Мы ели, пили квас, вели разговор. Разговаривали больше меж собой. Дед молчал, думал о чем-то своем и поглаживал гладкие бока кружки, в которой пузырилась крутая бражка. А на его пиджаке серебрилась на полосатой колодке звезда. И хотя кроме ордена Славы у деда были и другие награды, и «За отвагу», за города, но прикреплял он почему-то только один этот орден. Видать, самым памятным был. Мы не спрашивали, знали, что бесполезное это дело – спрашивать деда о войне. Когда мы все же осмеливались и просили рассказать о фронте, дед сердился и наговаривал нам горькие и обидные слова.
Читать дальше