Затем плюнул на все и погрузился в чтение мировой классики.
Пруст, Кафка, Джойс делали мою духовную жизнь вполне насыщенной. Я решил написать роман. Даже придумал для него подходящее название. Я знал, какой фразой он закончится. Но вот в мои руки попал «Мастер и Маргарита», и я понял, что роман этот уже написан совсем другим человеком. Жить стало неинтересно, и я увлекся пивом. Образовалась компания: Миша Фарм, Слава Молянский, Саша Мельников, Фима Арабов. Мы облюбовали один не самый роскошный пивной бар и частенько просиживали там, предпочитая свежее пиво и не очень свежие креветки Марксу, Энгельсу, Ленину и всем другим господам, трудами которых наша жизнь стала столь легка и приятна. Мне было девятнадцать лет, я не знал еще ни одной женщины, но надо сказать, не сильно от этого переживал. Мастурбация заменяла мне любую женщину, которую оставалось лишь представлять мысленным взором, а при моем воображении это не составляло никакого труда. О чем мы говорили? Обо всем. О том, что Брежнев – дебил. О том, что Любимов – гений. И еще о том, что никакой другой власти, кроме советской, в этой стране не может быть. Затем шла философия: Беркли, Кант, Фихте, но не Гегель, ибо он навек связался в сознании теорией коммунистической диктатуры. Впрочем, как и Фейербах. Самым глубоким философом был Фима (за это его, вероятно, и отчислили с первого курса).
– Что такое истина? – спросил он как-то меня.
И я, мыслящий лишь математическими формулами, ответил, не задумываясь:
– Истина – это однозначность устройства мира.
Фима был потрясен.
– Ты это запиши, – сказал он мне.
Кстати, мое знакомство с Фимой продолжалось еще несколько десятилетий, пока он не стал человеком больным, желчным и чересчур грубым. Но влияние на мою жизнь оказал огромное. У него было своеобразное чувство юмора. Однажды я был у него в гостях, пили бутылочное пиво, ели свежесваренные им креветки и вдруг, подойдя к окну, он сказал:
– Володь, посмотри.
Я взглянул за окно. Шел ливень. Внизу далеко под нами двигалась по улице поливальная машина и поливала кипящую от дождя мостовую из всех своих отверстий. Так Фима и вошел в мою память, навсегда связанный с этой не то безумной, не то циничной и беспомощной машиной.
Надо сказать, что никаких глубоких привязанностей, граничащих любовью, у меня к моим однокашникам не было. Все было просто – мы вместе проводили время, трепались и пили. С пива началась и моя дружба с Мельниковым, которого сразу же стали называть Шуриком. Как-то после лекций, а может, и вместо, мы курили на лестничной площадке второго этажа, и он неожиданно (хотя что в этом неожиданного) предложил по пиву. Я был не против, но заметил:
– Больше, вроде, желающих нет.
– А что, вдвоем не хочешь? – не то обиженно, не то высокомерно спросил он.
– Да нет, отчего же? А деньги есть?
Мы подсчитали деньги. Их было около шести рублей.
– Должно хватить, – сказал я.
И мы побрели вдвоем, туда, под мокрый снег, ища приключений на свою задницу.
Пивной бар у Покровских ворот был местом весьма известным. Известным практически всем студентам столицы, и можно только удивляться, что бывали в этом баре и свободные места, – хоть иногда, но бывали. Стены двух небольших залов были испещрены названиями ВУЗов, именами, а также короткими воззваниями. За самым дальним и, пожалуй, самым неудобным столиком сидел Фима в гордом одиночестве (к тому времени его уже вышибли из института за излишний ум). В зале явно пахло мочой из примыкающего к нему туалета. К запаху мочи примешивался запах креветок, и под таким именно знаком этот день вошел в мою память.
Фима уже тогда был лысоват. Тонкие чувственные губы и слегка изможденное лицо делали его похожим на Великого Инквизитора. Он был сибарит. К пиву едва прикасался губами, креветку чистил тщательно и осторожно и подносил ее белое мясо ко рту, словно причащался.
Разговор шел в основном между Фимой и Мельниковым, а я, вероятно, отставший от них в развитии, просто слушал.
Мельников излагал свой взгляд на марксизм. Теорию Маркса он считал универсальной и вполне пригодной для анализа советской власти. Внутренние противоречия буржуазного общества аналогичны противоречиям советского. Прибавочная стоимость никуда не исчезла, как ее ни называй, а степень эксплуатации стала еще выше.
– Выход из этого противоречия, – говорил он, – в том развитии, которое имеет место в западных демократиях, а именно – переход к постиндустриальному обществу с незначительной концентрацией капитала и увеличении роли живого труда.
Читать дальше