За 11 дней пребывания в Елабуге Марина Ивановна не написала ни единой строчки ни в своей крохотной записной книжечке, ни на каком-нибудь клочке бумаги – ни слова! А ведь в прежней, отнюдь не лёгкой жизни страдания и метания души были для неё как дрова для топки, о чём её муж Сергей когда-то с большой болью написал в письме к Волошину, «…всё в топку!..» – это ведь про неё, про Марину. А там, в Елабуге, не сработало ничего: ни «…птица Феникс я, только в огне пою!», ни «…всё в топку…», ни «…за этот бред пошли мне сад на старость лет…», ни «…я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи – те самые серебряные сердечные дребезги…» – ни-че-го ! Там, в её последнем пристанище в Елабуге, не оказалось ничего, кроме настоящей страшной топки, в которой она и сгорела заживо и без сопротивления, на которое у неё уже не было сил, и строки, написанные Анной Ахматовой в 1940 году, кажутся как будто написанными и Мариной тоже: «Но я предупреждаю вас, / Что я живу в последний раз. / Ни ласточкой, ни клёном, / Ни тростником и ни звездой, / Ни родниковою водой, / Ни колокольным звоном – / Не буду я людей смущать / И сны чужие навещать / Неутолённым стоном…»
Не могу я спокойно смотреть на две металлические розы, прикреплённые на стенке в сенях на уровне головы повесившейся Марины Цветаевой, не могу я на них смотреть и не смотрю, потому что, если вдруг посмотрю – вижу явственно бездвижную Марину в петле, и не плакать мне хочется, а дико, без слов, по-звериному выть…
Наверное, когда Марина Ивановна с сыном разместилась в этом деревенском доме, он не был таким чистенько-опрятненько вылизанным, каким он предстаёт ныне рою туристов, которых привозят и привозят туда череды автобусов и в жару, и в снег, и в дождь… Но это и не важно.
Как-то так получилось, что почти вся наша туристическая группа уже ушла к автобусу, и только мы трое или четверо (не помню точно) остались в сенях дома, тех самых, Марининых сенях, когда местный экскурсовод, изумительной красоты молодой парень, вдруг начал читать Маринины стихи. Он читал без кривлянья и лицедейства, без вывертов и апломба, читал так просто и естественно, как если бы эти слова были его собственными, только что порождёнными его душой и разумом, и именно от этой душераздирающей простоты, от того, что слова эти сейчас буквально зримо, как живые существа, заполняют собой маленькие и низкие сени, в которых прекратила свою жизнь породившая эти слова редкостная и великая душа, я больше не смогла удерживать в себе то, что рвалось изнутри, и слёзы всё текли и текли по лицу, и никак ничем нельзя было их остановить. Ни в каком самом прекрасном концертном зале, ни в каком самом великолепном исполнении не зазвучат Маринины стихи так, как я услышала их там, в сенях её последнего пристанища в жизни:
… моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд …
И мы, трое или четверо забывших про то, что ждёт нас автобус, что нас будут ругать за то, что мы задерживаем экскурсию по Елабуге, стояли, слушали и всё плакали и плакали, молча, совершенно беззвучно, без мыслей, без всплесков, без рыданий, а парень читал и читал ещё и ещё:
… послушайте, ещё меня любите
За то, что я умру …
… И будет всё как будто бы под небом и не было меня … —
нет, Марина, нет, вот в этом ты ошиблась – и сейчас, через почти 80 лет после твоего ухода, и потом, через 200 или 1000 лет, не будет на нашем свете так, как будто бы и не было тебя, потому что зияющая пустота в том месте нашего огромного мира, где была ты, живая, не затянется никогда и никто никогда занять это место не сможет, потому что нет и не будет на свете второй Марины Цветаевой.
…А когда наш маленький теплоходик уже отвалился от елабужского причала, и, как это всегда бывает, уже царило оживление публики после увиденного и услышанного, я не хотела ни о чём и ни с кем говорить и пошла на крышу, где никого пока не было и откуда я могла смотреть и смотреть на удаляющуюся Елабугу и прощаться с Мариной, пока и сам городок из вида не исчезнет.
А потом, за ужином и в разговорах на палубе, я услышала в разных вариациях от разных людей слова, от которых сердце моё онемело: «…она не мать, бросила сына на произвол судьбы, не смогла, видите ли, больше жить… это моё личное мнение, я имею на него право…», «…она же обеих своих дочерей… да-да-да, мясо что-то совсем не прожарено, не буду есть… сдала в приют, и это мать?! Фффууу… отвратительный компот! его невозможно пить!.. про дочерей в приюте и не вспоминала, и не ездила, потому одна её дочь-то там умерла, какая она мать, настоящая мать так никогда бы не поступила! И не надо меня переубеждать! Я имею право на собственное мнение!»… Больше всего хотелось со всего размаха всей пятернёй наотмашь влепить прямо по этому личному мнению: нет такого права ни у кого – судить Марину! Нет, и всё тут!!! Такое право было лишь у её дочери Али, у её мужа Сергея, у её сестры Анастасии, у её сына Георгия, но ни Але, ни Анастасии, вышедшим из лагерей уже много лет спустя после смерти Марины, даже слова такие на ум не пришли, а тем, которым что непрожаренное мясо, что жизнь Марины Цветаевой и её стихи – всё едино, приходит в башку запросто судить великую жизнь прекрасной и такой не поддающейся определению Марины Ивановны Цветаевой.
Читать дальше