не был болен душой . В единый миг Люся поняла это без всяких дипломов, и ей стало жутко до ледяных мурашек на спине. Он держал в руке бумажку и даже не пытался навязать её Люсе, лишь умолял… Она видела его всего несколько мгновений, но запомнила на всю жизнь, во всех мелочах облика. Люся дёрнулась всем тельцем, едва удерживая готовое угаснуть сознание, рывком ввинтилась в середину своей группы и уже ничего больше не слышала и не помнила, как закончился обход.
Тем же вечером она сильно и надолго заболела, и родители ничего не могли понять из её повторяющегося многодневного бреда о каких-то собачьих глазах, о том, что она что-то должна кому-то передать, но никак не может…
Сколько раз потом в жизни снился ей этот обход в психушке, этот очкарик, его затравленный взгляд, его мольба и рука с зажатой в ней бумажкой, сколько раз тянуло её съездить туда – но зачем? Что и как она могла узнать о нём, не ведая ни фамилии его, ни имени, ни возраста? И как стала бы она объяснять заведующему своё намерение, как?! Много горя насмотрелась она потом на своей работе, но его забыть так и не смогла. А в молодости своей рассказала о нём почему-то одному-единственному человеку – мужу, с которым она успела прожить лишь полтора года, родить близняшек и – на этом всё закончилось: муж, кадровый офицер, погиб на учениях, что порой случалось. Эти полтора года стали в судьбе Люси кратким мигом невыразимого счастья, которого она больше никогда не знала. Радости в жизни, конечно, были, но такого вот счастья – нет. Замуж она больше не вышла – так и не смогла забыть молодого и очень любимого мужа.
……………………………………………………………………………
73-летняя Людмила Ивановна обожала вечерами смотреть по телевизору новости, забывала их практически сразу, но – обожала. И однажды в ворохе новостей увидела фотографию во весь экран, и показалось – сердце вдруг остановилось, а потом бухнуло разрывным снарядом в грудную клетку: с большой фотографии смотрел прямо ей в глаза старый косматый лев с буйной седой гривой и в толстенных окулярах на глазах… Она не обозналась, нет, нет! Это был именно он – по этим глазам за толстыми линзами, по взгляду с глубоко упрятанной затравленностью, по… да чёрт его знает, по чему ещё! Но ЭТО-БЫЛ-ОН!!! Только сейчас она узнала, как его звали, услышала слова диктора: «…на 88-м году жизни… профессор Новосибирского университета… завкафедрой… выдающийся… в области астрофизики… Лондонского Королевского общества… Университета Кембриджа… Калифорнийского университета…», а дальше она не слышала: гигантских размеров солнечная волна счастья накрыла её с оглушающей силой, она уткнулась лицом в ладони, и сквозь старческие артрозные пальцы текли и текли слёзы, а она качала головой и всё повторяла «…вырвался… вырвался…» и тихо сквозь слёзы смеялась светлым счастливым смехом – это не было истерикой, это было давным-давно забытое чувство невыносимого счастья, и в этот миг она простила ту юную, глупую и трусливую Люсю, которую столько лет не могла ни простить, ни оправдать.
Дочь её страшно перепугалась, но когда развела мамины мокрые от слёз ладони, была потрясена выражением неземного света и умиротворённости старого любимого лица, никогда она не видела у мамы такого светлого лика с катящимися по щекам слезами. Сколько лет мама рассказывала и рассказывала эту историю одними и теми же словами одной лишь дочери и каждый раз плакала так, как будто всё случилось только вчера.
С той новости мама перестала это рассказывать, и до конца жизни опустились на неё тихая умиротворённость, тёплый покой, а та глубокая доброта, которая жила в ней всегда, как будто светло проснулась от дрёмы…
Чудной дядька играл на скрипке в длинном переходе между двумя «Курскими» в метро. Марина всегда, даже когда очень торопилась, останавливалась хоть на пару минут перед музыкантами в переходах и даже наличку всегда имела в кошельке специально, чтобы обязательно было что положить. Она очень любила, когда там звучала любая музыка, даже неважно, какого качества, просто настроение делалось светлое, лёгкое, и давала она не металлическую мелкотню, а сто, а то и больше рубликов клала в чехол от инструмента, причём не бросала, как брезгливую подачку, а именно клала, наклонившись, как будто кланяясь музыкантам, и тихо благодарила, чего никто слышать, конечно, не мог.
Вот и теперь Марина остановилась послушать, хотя и спешила. Она не имела никакого музыкального образования, но звуки любой музыки чувствовала каким-то ещё неизвестным в физиологии внутренним о рганом и хотя и не всегда, но часто узнавала играемое с ходу. Дядька играл что-то из Гайдна, играл так себе, по-любительски, по-домашнему, видно было, что не профи, однако не фальшивил – факт – и интонационно играл чрезвычайно выразительно, как будто бы лишь для себя одного, как будто свою душу выражал или боль какую-то. А чудной он был потому, что стоял почти спиной к мельтешащей толпе, почти лицом к стене. Он казался высоким оттого, что был очень худ. Одет был во всё чёрное: длиннополое пальто, штаны, съезжающие на допотопные ботинки, глубоко надвинутая на брови старая широкополая шляпа – всё было мятое, затхлое, истрёпанное, однако ни дуновения мерзкого запаха облик его не излучал. Из-под шляпы на плечи спускались волнистые и густые, с проседью волосы, которые, сливаясь с густой же бородой и усами тоже с чудесной проседью, почти уже вовсе скрывали лик, и без того чуть не полностью отворотившийся к стене. Лет ему можно было дать по такой зашторенной картинке от 30 до 60, но равно и меньше 30 или же больше 60. Кажется, ему было наплевать, останавливается ли кто-нибудь около него или нет, а услышать его скрипку в гомоне жужжащего мельтешащего человечьего улья можно было, только приблизившись к нему, однако, кроме Марины, за несколько минут её слушания ни один человек перед ним не остановился. Марина на миг поймала взглядом изумительно прямой нос, посмотрела на его очень красивые и нестарые руки, и вдруг что-то в её сердце ёкнуло – отчего?
Читать дальше