– Алкоголь? – я шептала, голос покинул меня.
– Да, алкоголь и негативные эмоции! – доктор покачал головой, словно я была нашкодившим ребенком.
«Точно, накануне я пила, но не так много, чтобы угодить в реанимацию. Теперь и врачи и медсестры думают, что я спивающийся журналист!»
– Вам нечего стесняться, мы все понимаем, стресс, нервы, психосоматика…
«Психосоматика – какое хитрое слово! Слышала его тысячу раз, но до сих пор не знаю, что оно значит».
– Я сейчас вас послушаю! – доктор коснулся дужки статоскопа и сделал уверенный шаг к кровати, на которой я все это время сидела.
Я сжалась, щеки тут же стали горячими. Мне было стыдно. Очень-очень стыдно. Пришлось задрать сорочку, под ней – ничего. А еще это дурацкое дело, зачем только ввязалась в него?!
Доктор терпеливо дождался, когда я поборю смущение и буду готова к осмотру. Он безмолвствовал: не упрекал, не искал изъяны в моей профессии и в моем теле. Добрые глаза его смотрели поверх моей макушки, туда, где за больничным окном нежилась на солнце мать-и-мачеха. Чуть прохладный статоскоп ползал по коже, рождая сотни мурашек, бегущих вслед за ним. Теперь я все знала, будто пробудилась от долгого тяжелого сна: вот профессия, вот настоящее дело! А то, чем занимались мы с Толиком – фальшь, никому не нужные трюки со шляпой и бутафорским кроликом.
Выписав назначения, убедившись в стабильности моего сердца, доктор вышел из палаты так же кротко, как и вошел в нее. Оставшись наедине с собой, я все думала и думала, упершись лбом в оконное стекло, о смысле жизни, о человеческом предназначении в ней. И все сильнее убеждалась: писать статьи – это хобби, на которое способны многие, а помогать, лечить, вытаскивать из цепких лап болезни – это есть ни что иное, как человеческое начало в человеке, как дар, как уникальные способности, которые появляются лишь у терпеливых и усердных. Я настолько была увлечена своими мыслями, что даже не обратила внимания, как в мою палату без стука забежала вспотевшая рассерженная санитарка: громыхнули тарелочка и стаканчик, звякнула вилочка. Мне это было уже не интересно, я думала о том, что должна изменить сейчас в этом дне, чтобы завтра сделать лучше не только для себя, но и для тех, кто меня окружает.
После обеда приехала соседка Тамара Степановна, привезла все необходимые для пребывания в больнице вещи, хорошо, у нее был ключ от моей квартиры. Она торопилась, беспокоилась за Джесса, который остался один запертый. Тамара Степановна заполнила мою неживую тумбочку яблоками и апельсинами, после чего откланялась. Я умоляла соседку больше не приходить, жалко и ее, пожилую женщину, и скулящего в квартире старого пса. Попросила только поливать мой единственный цветок, подаренный братом на тридцатилетие, голубую фиалку, потому как в больнице я должна была провести не меньше двадцати дней, о чем было сообщено мне еще во время утреннего обхода.
Нахождение в больнице не было столь радужным, как могло мне показаться в первый день. Ежедневные уколы, капельницы, медицинские манипуляции, обследования заставили вернуться с небес на землю. Я снова начала погружаться в тяжелые мысли, от которых сердце протяжно ныло. Ночами я чувствовала, как моя аорта скручивается жгутом и горит. Аппетит покинул меня, никакие пшенки, перловки и котлеты на пару больше не возбуждали сознание. Ко мне никто не приходил. Я была совсем одна и, кажется к концу пятого дня, погрузилась в ступор. Я лежала на кровати, отвернувшись к стенке, и думала. Вся моя жизнь явила себя в виде одного сплошного бардака. Ничего серьезного, стоящего и значимого в ней не было. Выдающимся журналистом я не стала, семьи у меня нет, денег и работы тоже. Родители привыкли к самостоятельности своего взрослого ребенка и теперь уверены, что их дочь больше в них не нуждается. А просить о помощи я не научилась. В палату ко мне никого не подселяли, сначала это радовало, а потом заставило чувствовать себя одинокой. Раньше я не знала груза настоящего одиночества, никогда не задумывалась, что чувствуют люди, живущие в полной изоляции, где только стены и телевизор в роли единственного собеседника. Телевизора у меня не было, изолированность становилась невыносимой. Единственным спасением моим было окно, у которого я проводила весь день, если мои вены не протыкали иглы. Но и оно утомило меня: на фоне солнца, зеленой травы, птиц я еще острее ощущала тьму, которой была поглощена.
Мой доктор, кстати, зовут его Петром Алексеевичем, всякий раз придя на обход, выражал недовольство таким отношением к лечению. Его расстраивало мое унылое лицо, нетронутые тарелки с едой на тумбочке, неопрятный вид и полное ко всему безразличие. Но более всего Петр Алексеевич огорчался из-за капризного сердца, нежелающего выздоравливать.
Читать дальше