Я не звал тебя, странник,
бедность – это порок,
но я добрый, можешь спать у порога.
Если будут объедки,
я их дам тебе, только трудись.
Выжить – это мой дар и работа,
не суди меня, если я выживаю вместо тебя,
а не с тобой. Твое тело полно опасностей:
рот отнимает еду, кожа – источник бактерий.
Ты можешь выпить озеро,
и твой запах мне неприятен,
твоя речь вызывает во мне тошноту.
Лучше я дам своим детям от плодов своих мук,
чем тебе.
Хочешь быть милым мне, равным мне,
так умри, не дыши,
можешь оставить имя после себя,
я вспомяну о тебе, пока оно не сотрется
Большой барабан три раза ударил фортиссимо.
Теперь можно было хлопать, Диего поклонился и смущенно сказал, что еще не конец, что-то важное должна сказать одна синьора, но сначала он просит внимания еще на пять минут, у его произведения есть четвертая часть, она не закончена, но он хотел бы, чтобы прозвучало хотя бы начало.
Все, конечно, уже посматривали на стол с бутылками, в тарелках, наверное, лежали лакомства, ну уж ладно, тут и преподаватель Диего – не мог надышаться на своего ученика – подал пример, и все снова примолкли.
Часть IV
Один мужской голос хора сказал: «Встать, суд идет». Почти все уже расселись на траве, но кто-то понял слова буквально и поднялся под удары большого барабана, однако потом снова сел.
«Тишина. Слово потерпевшим», – проскандировал женский голос.
В этом произведении, надо сказать, у нас, друзей хора , тоже была небольшая роль. Из разных точек мы должны были вставать и называть имя, и первым это сделал Флорин:
«Джерри Джонсон из Либерии». И женский хор стальными голосами добавил: «Умер от холода, найден в железнодорожном контейнере первого января тысяча девятьсот девяносто третьего года».
«Кимпуа Нсимба из Заира», – поднялся из середины публики Чиччо. «Повесился в лагере беженцев Хармондсворта через пять дней по прибытии в начале тысяча девятьсот девяносто третьего года», – ответили из другого конца контральто.
«Назми Шахрур, двадцати трех лет, из Палестины», – настала моя очередь. «Найдена мертвой двадцать третьего июля тысяча девятьсот девяносто третьего года в берлинской тюрьме, самоубийство произошло после известия о депортации», – заключили сопрано.
«Мирослава Колодзейска пятидесяти девяти лет, из Польши», – поднялась Оля. «Задушена пограничной полицией кусками ткани на территории аэропорта Франкфурта-на-Майне шестого мая тысяча девятьсот девяносто третьего года».
Первые десять человек поднимались через две-три секунды и проговаривали ясно имя, возраст, страну, а хористы добавляли обстоятельства гибели, но потом минуты через две голоса начали накладываться, перебивать друг друг друга, и могли подняться снова те, кто уже говорил, хотя для того, чтобы дать голос всем погибшим, не хватило бы суток. Кто-то кричал, кто-то плакал, кто-то шептал имя, и причины смерти смешивались, превращались в гул дат. Только большой барабан продолжал свое биение, как сердце, которое бьется, но не участвует.
Достигнув уже совсем неразборчивого многоголосия, все стихло, и Диего поднял руки: двадцать секунд молчания.
Может быть, я никогда не любил жизнь, – подумал Марио. Только что ему пришлось назвать имя – Брахим Боураам из Марокко, и женские голоса сообщили о его смерти – брошен в Сену скинхедами в девяносто четвертом, и ему было не по себе. – Я восхищался жизнью издалека, не вмешиваясь, не рискуя. Я узнавал ее в других, как будто не признавая в себе дара обладать ею. Я покорился. И в то же время я ждал, что она придет, мечтая о ней, но и боясь.
Не знал, что, даже если схорониться, залечь на дно по привычке, потому что так делают все, она придет все равно. Придет к кому-то, кто живет бок о бок с тобой или тобой, и потрясет тебя, перевернет твой мир, как дырявую пуховую перину, и ты потеряешься в трех соснах, она придет в виде смерти, потому что, если ты при жизни не хотел иметь дело с жизнью, она сконцентрируется в нежизнь, и за секунду увидишь все, что не сделал, на что не решился, когда страшился ошибки, чего не хотел замечать и делал вид, что это не так, все, что мог бы и должен был бы, и все бы да кабы.
Два раза или даже три так получилось, что этот Робин Гуд из служащих снял деньги со счетов известных ему рассеянных или беспамятных толстосумов и отослал их в одну заморскую страну, перед которой ощущал стыд. Стыд не прошел, а до страны он никогда не доехал.
Из Катании Флорин лучше всего помнил последний день. У него не было больше сил прятаться в подвале и бояться встретить хозяина, капрала, дилера, потому что не пришел за новой партией, и пытался пробраться ночью на участок, где был закопан Амастан. Тогда он хотел выкопать его. Чтобы не казаться себе сумасшедшим, он находил в памяти образ кольца на безымянном пальце Амастана, какой руки, он не знал, но нужно было проверить, может, там было что-то написано. В укусах, еле отбившись от собак-сторожей, он просто пошел по дороге. С обочины замигала фарами машина, – водитель попросил помочь, она не заводилась. А потом его накормили и привезли в театр сицилийских кукол. Этот мужчина был там сценографом. Единственный зритель, из одного из плюшевых кресел в миниатюре он смотрел на сцену, пока к нему выходили герои один за другим: Орландо, прекрасная Анжелика. Все прошедшие месяцы жизни прокрутились у него в голове, как кукольный спектакль. Утром новый знакомый дал ему денег и посадил на самолет в Рим. Документов у него не спросили.
Читать дальше