Парк зажат между музеями, жёлтым и красным университетом и морозовским домом – эдакий зелёный квадрат, писаный Малевичем с высоты птичьего полёта. Красная глыба Университета торчит на Владимирской уже полтора века как эрекция идеальных перемен – а толку никакого – семя бесплодно – как у Онана сливается куда-то на сторону. Вороны летают как и тысячу лет назад, галки там всякие и сороки, воюют с синицами и голубями, вьют гнёзда подальше от человеческих глаз на верхушках деревьев, питаются отбросами, говорят на своих птичьих картьвиньгуль языках и счастливы абсолютно потому, что не знают что такое Университет и человеческое общество. Для них Университет просто большое седалище, на которое можно усесться. Под крышей которого можно укрыться от снегопада и подкормиться объедками студенческой столовой. С точки зрения птицы и о́блака город – большое гнездо и гигантский продуктовый склад, а с точки зрения о́блака и птицы – это колоссальное яйцо, из которого вылупливаются какие-то чёрные водянистые абстракции, которые только тем и занимаются, что распугивают птиц и разгоняют облака.
Был на одном мероприятии, одна дамочка чего-то про мозг говорила, изучение мозга, мол, самая сейчас найкрутейшая профессия и т.д. А я ей так спокойно говорю: а у меня более крутая профессия; она: что астронавт? – нет, говорю, поэт. Вы бы видели её лицо (ну типа того: а что разве поэты ещё не вымерли?) Нет, говорю я ей (тоже лицом): живы курилки. Мы познаём глубины мозга, такие глубины, ну и т.д. – говорит она. А я погружаюсь в бездну – отвечаю я ей. В бездну? Ну да – в бездну. Какую вы знаете наибездоннейшую бездну? Она, сразу подвох почувствовав, говорит: человеческий мозг. Так вот ту бездну, куда погружаются поэты, и не измерить ничем и не изучить – бездонней мозга. Разве что можно измерить в антисветовых фантапарсеках. Вот чтобы стихотворение написать надо погрузиться в бездну эту, а потом вынырнуть из неё. Тут самое главное вынырнуть. Смутил я дамочку однако. Но продолжать не стал – зачем человека попусту волновать, давление может подскочить – всяко бывает.
Полчаса. Её нет. Звонить не буду. Может ещё придёт. Может… Зоя представь себе соляную пустыню. Вообрази. Я там никогда не был, как и ты, но вообрази: плоская равнина сплошь покрытая слоем соли до горизонта. Ни одного живого существа: ни растения, ни былиночки-пылиночки, ни животного, ни червячка-паучка, не говоря уже о человеке – никого. И вот ты идёшь по этой пустыни день, два, три… Наконец ты встречаешь живое существо, но оно пугается тебя, как и ты его, ты идёшь дальше и через много-много дней, уже отчаявшись встретить кого-либо, встречаешь человека (о радость!), более того – родственную душу (о радость! о радость!) (спасён!)… но… этот человек уходит от тебя, оставляя тебя одного. Почему он уходит – неизвестно. И вновь пустыня. Пустыня.
Нет, я не буду рассказывать ей эту притчу. Тем более, что она и не придёт. Хорошо бы стать галкой, усесться на конёк университетской крыши и озирать Город с высоты храма знания. Созерцать холмы и междухолмья. Будто жёны перуновы лежат под землёй, укрытые саваном Города, и созерцают нерушимое небо. Город моего детства! Мой Город! И это прошлое… И главное не Город, а детство… это исчезающее призрачное детство… есть ли у ангелов детство?.. Что-то давно не перечитывал «Генрих фон Офтердинген» Новалиса. «… расцвет ребёнка он не может поэтому не созерцать со смиренным самоотвержением. Тут действует дух, исходящий из непосредственного источника бесконечности. Чувство превосходства ребёнка в самом возвышенном, неотразимая мысль о необходимости руководить этим невинным существом, которое собирается вступить на столь опасный путь, при его первых шагах, отпечаток дивного мира, ещё не ставшего неузнаваемым в потоке земного, и, наконец, обаяние собственных воспоминаний о тех баснословных временах, когда мир казался нам более светлым, более дружественным и более заманчивым, и дух прозрения почти видимо нас сопровождал…»
Детства уже никогда не вернуть! Не то чтобы в детстве уж так хорошо было – о! – всякие болезни, обиды, пинки взрослых, слёзы по пустякам, незнание, непонимание элементарных вещей, да просто глупость – но грёзы детские, их богатство и чистота – вот чего жаль. За эту роскошь мечты, за её яркость, насыщенность, плотность, непрерывность – вот за что бы я отдал очень много – да почти всё. А зачем надо это всё, если от этого всего ты испытываешь самый минимум счастья – так какие-то нервно-волокнистые поглаживания, какое-то осиновое трепетанье листочков, порывы ветерка на излёте. То ли детские грёзы – поток золотой, потоп разлитой, покой неземной – и буря такая! – сметающая всё своими видениями, всё, что мешает быть счастливым. Полнота счастья! Неослабная полнота. Дикий, просто сумасшедший до припадка, в перехлёст всех диагнозов и клинических пределов, разгул, шабаш, оргиас фантазий, выносящий за скобки и жизнь, и смерть, и послесмертие, и все тайны; вертящий, кружащий, сшибающий – и умиротворяющий, прекрасный, такой красивый, что невозможно уже определить и установить степень этой красоты – вот что ценно, и цена эта настолько высока, что ничего не сможет её сбить. Вот поэтому так гложет ностальгия о детстве, об утраченной навсегда феерической поре грёз, о золотом веке – кратком и неуловимом.
Читать дальше