Но его надо, мне кажется, уметь прочесть.
Я вот о чём.
У каждого образованца из девяностых – а я именно такова – есть в друзьях батюшка. Клирик. Священнослужитель. Так уж складывалось время. Студенческая компания, все литераторы, у всех искания, на дворе эпоха разнообразных возможностей. И вот со своим другом-клириком мы как-то раз разговорились об исповедальности. И батюшка наш признался, что в период перемены участи был уверен, что получит опыт человекознатчества, не сравнимый ни с каким другим. Но – нет. Он сказал: «Только врачи в особом положении с этой точки зрения. Только в болезни у людей нет сил играть. Потому врачи и пишут». И рассказал историю. Пришла к нему как-то молодая женщина, скромно улыбнулась и сказала: «Отец Владимир, а это ничего, что я икону съела? Простится мне?».
Тут, разумеется, с отцом Владимиром происходят все мимические метаморфозы, приличествующие случаю. И глаза округляются, и кривая ухмылка морщит уста, и мелькают мысли о ЗОЖ последней стадии безумства.
Но молодая исповедальница рассказывает простую и понятную драматическую историю – начались схватки, муж повёз рожать, из Балашихи в Москву непролазная пробка, пока суд да дело, она зажала в зубах единственный обнаруженный под рукой компактный и твёрдый предмет. А иконки же нынче из фанеры и картона. Вот и съела, пока доехали.
Что вообще за разговоры – справедливо спросите вы. Как может действующий батюшка отступать от тайны исповеди?
«Я сразу понял, – говорил мне отец Владимир, – что происходит что-то не то. Передо мной была чётко выстроенная миниатюра с яркой литературной деталью. И точно – прихожанка оказалась модной сетевой писательницей, потом многократно описала и свой „грех“, этот случай, и свою „встречу“ со мной в разнообразных заметках и постах, исполненных смиренной гордости. Тем самым, разумеется, дезавуировала исповедь. И многочисленные её поклонницы и френды писали: „Героиня!“ „Бог видит, какой подвиг ты совершала“ и проч. Это съеденная икона и стала для меня символом работы: я привык к тому, что человек часто играет со мной и играет с собой, приходя ко мне. В лучшем случае передо мной не игра, а работа: человек работает с собой, над собой. Но это всегда – умысленная история. Но я научился, как все, видеть и чувствовать сквозь слова. Наверное, исповедь – это вообще не про слух, а про зрение».
Про – зрение.
Литература – это и работа над собой, и игра с собой, и ещё много всяких игр; и игра в откровенность и в обнажение, которую мы затеяли – одна из многих.
Тут важно именно вот что – какой сценарий обнажения мы выбираем? И выбираем – сознательно, или?
Есть огромная разница между понятиями «обнажённая красавица» и «голая баба». А есть же ещё (воспользуемся известнейшей цитатой) и женщины с начисто содранной кожей.
Так вот в нашем альманахе мы встретимся со всеми возможными типами эмоциональной наготы. Там есть и обнажённые красавицы, и просто раздетые женщины, и голые бабы, и люди без кожи.
Есть самолюбование и есть попытка прорваться к себе и что-то реально в себе понять. Есть ловко сделанные, но пустые рассказы, очевидно подставленные под конкурс, а есть простодушные, но честные вещи.
И именно поэтому эти тексты так интересны – они и сами по себе продолжение учёбы. Вы можете увидеть, как бессознательно выстраивается сценарий искренности психотерапевтического толка, а рядом автор с уже поставленным пером сам выбирает свой жанр литературной наготы.
Но все тексты очень хороши. Литературные вещи имеют свою ценность, а честные человеческие документы, как водится – бесценны.
А альманах тасует ценное и бесценное.
Евгения Пищикова
Домой
Я иду по плохо освещённой улице. Осклизлая темень наполняет меня чем-то терпким и острым, похожим на озноб, как будто в подъезде выключили свет. Ты пытаешься нащупать перила лестницы и вдруг натыкаешься на чью-то руку. Переулок тянется редкими горящими фонарями, светящимися вечерними квадратами и прямоугольниками окон, пустыми скамейками. Вон пробежала собака, юркнула за угол дома, и опять никого. Во многих квартирах уже наступила ночь, и света от них не дождёшься.
А вон девочка за руку с женщиной. Они бегут и машут мне. Господи, что там у них? Наверное, надо свернуть куда-нибудь, переждать. Пусть сами, без меня. Но нет, я иду, как заговорённая. Вдруг им нужна помощь? Подхожу ближе. Это я, семилетняя, в зелёном пальто и синей шапке, убегаю с мамой от пьяного папы. В кармане у папы пустая бутылка из-под водки и шило. Он уже догоняет, вихляя отяжелевшим от алкоголя телом. У меня развязался шнурок. Грязный, истоптанный, он полощется в лужах под моей подошвой, как будто ему тоже стало трудно жить, и он напился. По ногам у меня течёт горячая струйка и, впитываясь в ткань, тяжелеет тёмным тёплым пятном на вельветовых штанах. Только бы не догнал. Нет, стоп, хватит! Я поворачиваюсь, жду, когда он подбежит совсем близко, и, не обращая внимания на стучащие друг о друга зубы, ору сквозь его алкогольный выхлоп: «Это всё из-за тебя, вся моя боль, моя похеренная жизнь, всё из-за тебя, сволочь! Ты мне никто, баран спившийся, тебя нет вообще! Уходи! Убирайся! Домой иди, проспись!» Он мнётся и вдруг становится жалким и заискивающим: «А нет у меня дома, доча, ничего не осталось. Было б куда идти – пошёл. А оградку ты уж мне покрась, ободранная стоит, не по-людски это. И цветочки хоть посади, уважь папку».
Читать дальше