Симон угостил Веру Петровну отстрелявшимися в духовке каштанами, и Вера Петровна, угостившись, сказала:
– Как вареная перемороженная картошка.
Называется, наплевала на солнце и погасила.
Каштаны действительно были сладковатыми на вкус, как если бы в кастрюлю с вареной картошкой Симон сдуру сыпанул вместо соли сахару. Не хватало для остроты вкуса, конечно, одиночества, дождя и Парижа, но ничего.
Значит, о Париже Симон имел представление. Так же обстояло дело с Амстердамом и старинным городом Бельгии Брюгге.
– Брюгге, – рассказывал художник, – это сплошной музей, в котором почему-то живут люди. Такое ощущение, что их специально, на время твоей экскурсии, привезли и расселили по домам – исключительно для твоего удовольствия.
Такое внимание властей города к персоне соседа было Симону приятно.
– А Амстердам?
– Амстердам мне понравился: каналы, мосты…
– Как у нас, – одобрял Симон.
– Как у нас, – соглашался сосед. – Но там не видно изнанки, понимаешь?
Симон понимал.
– А вот в Венеции…
– Про Венецию я знаю, – перебивал Симон.
И действительно, стоило кому-то сказать: Венеция, о, Венеция! – как сразу же безбилетным пассажиром лезло воспоминание о Сереже Сумке. Воспоминание так и называлось: «Сумка в Венеции».
Сумку тоже застукал дождь. Но дождь не дождь, а как, оказавшись в Венеции, не прокатиться в гондоле? Хотя лезть в нее и плыть под проливным дождем, сказать по правде, не очень хотелось. Но надо, потому что потом соотечественники строго взыщут это впечатление. Сумка влез в гондолу – а дождь проливной, зябко! – откуда-то на голове у Сумки взялась шапка-ушанка со спущенными ушами, а кругом плывет по каналам мусор, непотребность – лепота-а! Сумка в ушанке честно пытается наслаждаться – получается плохо, а тут еще промокший с головы до пят гондольер, с ненавистью глядя на Сумку, спрашивает:
– Спеть?
– Не надо, – ответил Сумка.
Симон очень смеялся.
В общем, мир существовал в таких вот картинках.
Сам же Симон безвылазно жил в Питере, но родился, по воле случая, в южном городе Райске, куда приехали его родители, подчинившись когда-то приказу Родины и велению сердца (это чудесным образом совпало). В Райске было вечное лето (нет, наверное, была и зима, но память не приобщила ее к делу).
…Каждую ночь за Симоном являлся трамвай – дзинькал, тринькал – и увозил его в Райск, где сны заботливо, как власти города Брюгге, расселяли жителей по домам, до краев наполняли песочницы, раскачивали качели…
Он помнил точно, что звали ее каким-то драгоценным камнем (Рубин? Изумруд?..)… Смуглая, цвета кофейных зерен, она сидела в парке и ела жердели. Отрок Симон глядел ей в рот, не в силах оторвать взгляда от ее коричневых губ и оранжевых ягод.
– Хочешь? – спросила она и протянула ему дикий абрикос.
Симон хотел, но не взял.
Жизнь состояла вот из таких неосуществленных желаний.
Потом ее кто-то позвал (Агат? Бирюза?), и она поспешила на зов. Все. И ничего красивей ее имени, оранжевых пятен жерделей и тонких щиколоток, увенчанных браслетами, в жизни Симона не было.
С тех пор Симон всегда глядел на женские щиколотки: оказалось, что тонкие щиколотки – большая редкость.
Как же ее все-таки звали?.. Симону хотелось вспомнить. Как заветное слово: скажешь – и дверь откроется. А там…
А что, кстати, там?..
И была суббота, и Симон смотрел в окно, и Симону было грустно.
Он включил телевизор: шел английский «Онегин», и Симон уселся смотреть. Но не сдюжил. И дело было даже не в том, что это был не Пушкин, а в том, что это было не кино. Но актер был хорош. Лицом. И лица было жаль. Татьяна тоже была бы хороша, если бы была не Татьяной: Симону она показалась слишком дородной. И когда мечтательная Татьяна (Ларина!) спросила у Онегина: вы вчера серьезно говорили про оброк? – Симон не выдержал и выключил телевизор.
– А почему ты, кстати, решил, что Татьяна худая?! – с вызовом спросила чрезвычайно упитанная Вера Петровна.
– Не худая, а тонкая.
– Какая разница?
– Разница в отношении.
Вера Петровна пожала плечами:
– Ну хорошо, почему ты решил, что Татьяна тонкая?
– Это не я решил, а Пушкин: «…и утренней зари бледней…»
– Ну и что? – не сдавалась Вера Петровна. – Почему при этом она не может быть полной?
Симон взорвался:
– Ну, если полная и при этом бледная, то очень больная!
Читать дальше