Ну то есть и этот уникальный случай можно было спокойно в расчет не принимать. Чудесное явление литературы под суровой сенью тяжелого и среднего машиностроения счастливо и разумно объяснялось и обуславливалось очевидной производственной необходимостью. Похвальным добросовестным отношением к своим прямым обязанностям инструктора и тренера в большом интернациональном монстре. В ином раскладе было бы, конечно, некомфортно. Поскольку сам Витя Большевиков читал исключительно и только фантастику. И это смешило Таню. Супругу, как неизменно называл ее Борис: «твоя супруга», – будто бы вкладывая в эту «подпругу» и «пургу» в бараньем «супе», всю неказистость и нелепость, какую только мог себе представить и вообразить.
– Ты же большой, – говорила Таня, – совсем большой…
В общем, фантастику, и только. Всего иного в мире слов и образов Виктор откровенно сторонился. Особенно того, что в рифму. Стихи кропал отчим. О Родине вообще как патриот и о полях ее и травках как картофелевод. Даже пытался издать в начале девяностых, незадолго до смерти сборник избранного, Витя и Таня ему что-то одалживали, какие-то прямо в руках, как сахарная вата, таявшие деньги на это неудавшееся предприятие. Завтра, так получалось, Виктора Большевикова ждала вторая издательская афера в жизни. Финансового участия, правда, теперь не требовалось, зато о неудаче не могло идти и речи. Тем более что к управлению и организации процесса привлекался человек-звезда, во всяком случае, так следовало из досье на приглашенного, которое, прощаясь, бровями полетав и губками поплавав, Борис Ильич Винцель передал Виктору Викторовичу Большевикову. Сделал длинный и точный пас. Через всю поляну.
В реальности кент, что вкатился на следующее утро в генеральский кабинет, более всего напоминал не галактический хрусталь, а клумбу, осемененную каким-то зоо-био-хулиганом. Незабудки соседствовали с маками, фиалки обрамляли розы, и на гвоздики дышали ландыши и каллы. Ни одна составляющая туалета Александра Людвиговича Непокоева не сочеталась ни кроем, ни фасоном, ни цветом, ни структурой со смежной и соседствующей. Малиновый жилет в смородиновых точках, пиджак песочный с металлической искрой, сорочка голубая с выпукло-вогнутыми обойными узорами и гладкие гнедые брючки. Ботинки красные, как две вареные креветки, и галстук-бабочка из изумрудных зенок тысячи кузнечиков. Они кусались, дрались и конфликтовали. В результате создавался какой-то совершенно калейдоскопический эффект. Все прыгало и плыло перед глазами, перетекало одно в другое и менялось местоположением, и совершенно ошеломленному Виктору Большевикову временами казалось, что руки мастера пиара легко кочуют из рукавов в штанины и обратно, жилет без остановки перелицовывается в пиджачок, а затем снова остригается, в то время как глаза гостя, подобно пуговицам, непрерывно разбегаются и сбегаются, шныряя без остановки по всем поверхностям его радужного носильного гарнитура. Фонтан цветов, углов падения и отражения, спектральный беспредел. Стоит ли удивляться тому, что прозорливый Винцель и не стремился, и не хотел на таком фоне красоваться.
А вот генеральный директор большой компании Геннадий Георгиевич Пешков был дальтоником и, счастливо наделенный самой природой этим и множеством других защитных, усекающих и чувства, и мысли свойств, их благодатно одебиливающих, не ведал дискомфорта. Он вел с пришельцем из мира высокой моды и культуры, чужого и недосягаемого, нечаянно залетевшего сюда, в бензин и масло, как какаду в прокатный цех и кузню, деловой, размеренный разговор.
– Мы не будем впадать в кофейную гущу и загадывать на завтра, – говорил он, в своей обычной торжественной и напыщенной манере. – Мы приняли решение в вашу сторону на основании объективного анализа фактов и обстоятельств актуального и исторического содержания и очень надеемся, что и вы, в свою очередь, согласитесь взять это на свои плечи…
От потока обращенных к нему лично слов Александр Людвигович Непокоев, человек-пэчворк, неповторимый ни в одном фрагменте самого себя, как бабушкино лоскутное одеяло, просто съезжал с катушек. Ему, выпускнику филфака, пусть формально уже давно бывшему, но в сердце своем вечному учителю русского языка и литературы, казалось, что он посланник гомо сапиенсов в темной утробе века неандертальцев. Судьба и благосклонная фортуна его, краснодипломника, как будто бы внезапно вывели на нетронутые, девственные кисельно-молочные берега дислективных и дегенеративных, и он, как Гулливер, тут всех, не напрягаясь и не разбегаясь, высушит и выдубит… Вот уж свезло так свезло…
Читать дальше