Нечего и говорить, что жили мы в чудовищной нищете.
Среди сверстниц я была одето не просто хуже всех, а вообще совершенно иначе. Где-то классу к седьмому девчонки понемногу освободились от коричневой формы, сделались в одежде маленькими женщинами, принялись щеголять друг перед дружкой – и перед парнями, разумеется, – разными мохерами и финленами. У меня же никогда не имелось даже элементарных капроновых колготок; все десять – то есть почти десять – лет я так и проносила хэбэшные чулки в рубчик. Теперь мне кажется странным мое тогдашнее отношение к миру: ведь то непроходящее, изо дня в день подтверждаемое жизнью чувство материального неравенства должно было родить в моей душе какой-то отклик. Зависть, злобу, жалость к себе, ущербность в конце концов. Но я ничего подобного не испытывала: бабушка никогда не позволяла жаловаться на жизнь, откуда в таких условиях могла родиться жалость к себе? А ущербность может возникнуть лишь в той душе, которой знакомо чувство ущербленности, то есть недостачи целого. У меня это было исключено; я никогда не имела сознания целого. Я смотрела на дорого одетых девчонок и не страдала от зависти, поскольку даже не пыталась ставить себя на их место. Наверное, это происходило оттого, что бабушка давно вселила в меня сознание изначально заданного сиротского моего положения, которое надо принимать безропотно, поскольку нельзя изменить. И я не завидовала им не капли – как, верно, не терзалась перед барыней крепостная крестьянка, в которой генетически заложено чувство своего места, исключающего саму мысль о том, что в принципе она такой же человек и могла бы жить точно так же. Вот так и существовала я, как какая-нибудь амеба. Без зависти и злобы, без стремления к лучшей жизни и даже без понятия о ней. Они это они, а я это я; каждому дано свое и не мне это менять.
Быть может, именно благодаря смирению неразвитой души и была безмятежной моя жизнь в классе, состоявшем почти сплошь из « сынков » и « дочек »: меня попросту не замечали.
Главный девчоночий вопрос меня не тревожил. Я не знала, была ли красивой; трудно оценить себя со стороны. Родилась я блондинкой – если только это пошловатое пляжно-ресторанное слово не покажется смешным в применении к орущему красному лягушонку, – бабушка показывала отрезанной мамой пучок моих самых первых волос. Затем резко потемнела и с тех пор, сколько себя помню, волосы мои были самого обыкновенного цвета, которому даже название трудно подобрать. Однажды, уже взрослой, о осветлилась перекисью, но мне не понравилось – я состригла хвосты и вернулась к своему обычному виду. И еще бабушка рассказывала, что в детстве у меня были чудесные, в пол-лица, огромные голубые глаза. Их тоже не осталось; я вся выросла, а глаза словно бы замерзли и сделались даже, пожалуй, маловаты. В школьные времена меня это не беспокоило, потому что я очень редко – еще один дворянский пережиток, чуждый скромному советскому труженику, – гляделась в зеркало; теперь же я увеличиваю их в два раза правильно наложенным макияжем и в принципе могла бы обойтись вообще без глаз… Впрочем, критическая самооценка пришла гораздо позже, а тогда я жила, нимало не волнуясь насчет своей внешности. Хотя бы потому, что даже не представляла себе, как кто-то может ею заинтересоваться.
Обо мне заботилась природа – и, пожалуй, больше, чем следовало, осложняя мне жизнь. Уже в четвертом классе, когда остальные девчонки летом еще ходили в трусиках, не зная проблем, у меня начали проявляться внешние признаки будущей женщины. Мое тело принялось творить какие-то странные и не очень приличные, на мой взгляд, вещи; оно пугало и тревожило непонятными изменениями. Поначалу я жутко стеснялась своих растущих форм, пытаясь спрятать их под одеждой, но очень быстро это сделалось невозможным. В пятом классе разбухшая грудь мешала мне бегать и прыгать на физкультуре. В шестом пришлось смириться и надеть сбрую, и с тех пор ни один предмет туалета уже не отличал меня от зрелой женщины. А в седьмом этот предмет – почему-то очень заманчивый для сверстников мужского пола, – вырос до четвертого номера, и редкий мальчишка упускал возможность в гардеробной толкучке задеть плечом, а то и просто ткнуть пальцем выступающую вперед часть моего тела. Это было всегда очень больно, особенно если тыкали в соски, которые иногда стали сами собой твердеть, совершенно неприлично проступая сквозь платье – и в ответ я била по рукам чем придется.
Читать дальше