Я им поддакивала. И не понимала: в значительной мере, родительские сентенции о том, что надо "бороться до конца», были адресованы мне самой. А теперь думаю, что у Мошечки, пережившей революцию и разорение старинного благополучного дома, а потом Отечественную войну и Ленинградскую блокаду, уже просто не осталось сил на преодоление очередного бедствия.
Помимо бесполезного дворянского титула, она унаследовала от своей матери и красоту, смягченную неизбывным веселым тяготением к мужскому полу. Ведущие инженеры предприятий и красавцы-вице-адмиралы, многочисленные мужья и поклонники помогали Мошечке выжить в те смутные времена, когда мужчины из ее собственной семьи – отец, брат, дядюшки (почти все они были Сергеями) – один за другим бесследно, без вести, пропали. Из всех ей удалось сохранить только моего папу – Павлушечку. Что это тоже было непросто, я узнала много позже. А тогда отец срывался и кричал на Мошечку, не желавшую обременять себя системным лечением, и всякий раз паниковал, вызванивая «Скорую помощь».
– Ну, что, красотка, выпьем еще? – вдруг обозначился Васька.
И забулькал. И я пробулькала водичкой в ответ.
Родители мои оба питерские – с Васильевского острова. А встретились за 131 километр от «северной столицы», в рубежном для устремленных в нее зэков, городе Луга – на танцплощадке. Однажды, возвращаясь с танцев, они не захотели делать крюк до моста и рванули напрямик через реку. И когда плыли светлой летней ночью, держа над водой парадную одежду, папа утопил фамильные золотые часы, подаренные Мошечкой. Что она легко простила сыну, которого безмерно любила и баловала. Парадоксальным образом, после истории с часами мою матушку приняли в папиной семье как свою. Хотя высокородное это семейство вовсе не мечтало, понятно, породниться с сапожниковой дочкой, пусть даже прехорошенькой, с блестящими из-под перманентных кудряшек глазами и вьющейся вокруг ног модной юбкой солнце-клеш.
И потому я всегда искренне праздновала день октябрьской революции, который в советские времена торжественно отмечали 7 ноября, а затем стыдливо задвинули за задники путанных исторических декораций. Ведь не случись этого эпохального события, потрясшего основы мироустройства, мой папа, вряд ли, женился бы на моей маме. И не родилась бы я.
Дитя революции
Кстати, именно после ноябрьской демонстрации в Кишиневе, где я училась на журфаке, мой однокурсник Пашка, Глашкин отец, был исключен из комсомола. За то, что, промаршировав в колонне по площади, затем, в подпитии, проволок по земле доверенный красный флаг. И кто-то увидел и донес.
Мне долго пришлось дожидаться в коридоре, пока не закончилось заседание комитета комсомола университета, где припомнили Паше все. И что на предыдущей, первомайской демонстрации он уже совершил недопустимую выходку – перед трибуной с руководством республики вдруг поднял на руках сокурсницу (то есть, меня), и что взамен раскритикованной факультетским начальством стенгазеты «Перегиб» выпустил не менее скандальный «Недогиб» (где я дебютировала со стихотворением об инфузории-туфельке), а недавно сыграл подозрительного Бегемота из произведения сомнительного автора (Булгаков еще не был возвращен широкой публике). Совокупность деяний определила приговор.
По тем временам, изгнание из комсомольских рядов ставило крест на дальнейшей карьере. И кто, как не я, должен был поддержать Пашу в трудную минуту? В эту самую минуту и оказалась зачата Глашка. Тоже, стало быть, дитя революции.
Хотя, по правде сказать, поддержать Пашку рвались многие девицы с нашего факультета. Героическим борцом с системой и диссидентом он не был. А слыл бретером, наповал сразившим несколько курсов журфиксных дам. Между прочим, в паспорте он значился Поликарпом. «Папаня в честь деда назвал – тот священником был! Но как пацану жить с таким именем?» – возмущался Павлов. И когда во дворе, не подобрав для него подходящего прозвища, остановились на «Пашке», был только «за».
«Можно называть просто «Пашей». Так друзья прозвали – у меня фамилия Павлов. И когда парашюты в небе раскрываются, тоже будто окликают – «П-паш!» Тут он резко взмахивал руками перед носом собеседницы, салютуя расцветшим парашютным куполом. Грудь колесом, улыбка разбойничья, а глаза ласковые – и все, очередной жертве каюк!
Отслуживший в ВДВ, высокий крепкий Паша сочинял на лекциях брутальные чернушные сказки. А на прогулках зачитывал километры стихов Вознесенского, Окуджавы, Цветаевой. И на вечеринках громче всех смеялся – над своими и чужими анекдотами. Большое красное яблоко, подаренное им на день рождения моей подружке Ленке Сосновской, та, кажется, запомнила на всю жизнь.
Читать дальше