Мысль эта была следующая: та свобода, которую обрел я в зале чеховского театра, которая обрушилась на меня лавиной непередаваемо божественной музыки, – была ли она, эта свобода, моей собственной, или всего лишь снисходительно подаренной мне заезжими волшебниками-музыкантами? Иными словами: была ли она продолжением моих многолетних усилий освободиться от ежедневного, сводившего меня с ума страха, страха, навязанного мне моими пугливыми предками, моими родителями и учителями, моими друзьями и недругами, моими городом и страной, – была ли она, эта свобода, наградой, достойным завершением моих непрерывных трудов, во имя которых я отказывался от любви, от решения вечной женской проблемы, от друзей, от родителей, от школы, от города, от желания быть как все ? Завоевал ли я эту свободу в бою, или, подобно нищему, получил ее в виде подачки, в виде жалкого истертого пятака, в виде старого заплесневелого сухаря, из милости бросаемого жалкой облезлой твари, бездомной дворняжке, робко скулящей под старым грязным забором. Была ли она, эта свобода, светившей в небе звездой, или горящей под потолком пыльной и тусклой лампочкой? И еще не успев даже как следует сформулировать эту роковую и страшную мысль, еще не успев облечь ее в предложения и слова, я заранее чувствовал, что давно уже знаю нужный ответ; что нужный и так необходимый ответ был известен мне еще до моего пробуждения, что я знал этот ответ тогда, когда спал на скамейке под хирургическим взглядом горящих искусственных ламп, что я как раз оттого и проснулся, что испугался этого честного и прямого ответа. Ответа, который не оставлял мне надежды. Я неожиданно понял, что проиграл. Что мой многолетний бег к свободе, моя многолетняя гордыня, моя одинокая скала, мои промороженные аллеи, моя борьба с целым миром неожиданно обернулась моим поражением. Я неожиданно понял, что проиграл. Что эта скамейка и этот вокзал станут последним местом в том путешествии, которое я сам для себя придумал. Что это итог всех моих холодных аллей, ледяных тупиков и бесплодных сражений. Что все мои сражения и аллеи закончились в этом бесконечном вокзале, на этой нелепой скамейке, посреди сквозняков и холодных капелей. Мне не было смысла дожидаться утра, и, пользуясь неразберихой отплытия, прятаться в трюме белоснежной «Калькутту», каким-то неведомым чудом зашедшей в эти холодные воды. Зашедшей, очевидно, с одной-единственной целью: помочь мне спастись из моих бесконечных аллей, помочь мне добраться до солнечней и загадочной Индии. А я ни секунды не сомневался в том факте, что заслужил своей одинокой скалой, своей борьбой и своими аллеями этот уход в далекую Индию. Что белоснежный и гордый лайнер специально для меня, против воли, очевидно, руководившего им капитана, сделав большой непонятный крюк, бросил якорь у ялтинских берегов. Что ни одно, очевидно, судно из Индии не останавливалось здесь в течении этого века, и что столько же времени не будет больше сюда заходить. Что справедливая природа и не менее справедливые далекие боги, восседающие на своем далеком Олимпе, специально устроили и этот американский концерт, и этот белоснежный корабль, и эту непонятную чудесную оттепель. Устроили для того, чтобы я мог уйти. И вот теперь, когда я наконец-то оказался свободным, когда впереди у меня не было ничего, кроме свободы, солнца и вольного океанского ветра, я неожиданно понял, что проиграл. Что я не могу сделать и шага с этой нелепой вокзальной скамейки; что я и пальцем пошевелить не могу, несмотря на ручьи, на музыку и свободу; что уходить может лишь тот, кто уход свой заслужил в тяжелой борьбе; только тот, кто уход свой заслужил как награду, как итог многолетних боев за свободу. Я же не был теперь уверен ни в чем. Эксперимент оказался недостаточно чистым: я не знал, заслужил ли свободу в бою, или мне ее просто с улыбкой швырнули. Как кость. Как подачку. А я не мог принять подачку, и поэтому не имел теперь права уплывать в далекую Индию. Но назад я тоже не мог вернуться – сама мысль об этом была для меня ненавистна. Оставалась вот эта нелепая ночная скамейка, на которой я не мог пошевелить даже пальцем. Моя свобода обернулась моим поражением.
Из свободного человека я превратился в раба, в презренного каторжника, навеки прикованного к своей галере. Моя скамейка стала моей галерой, и ничего изменить теперь я не мог. От досады я что есть силы застучал кулакам по холодному чугунному подлокотнику, замотал головой и даже прошептал какую-то совершенно непереводимую фразу – но все было тщетно! Я лишь разбил в кровь свою руку, а холодный пустой вокзал отозвался в ответ неразборчивым и презрительным эхом.
Читать дальше