Да, это был настоящий джаз! Это был джаз свободных людей, давно, быть может, еще до рождения своего, вышедших из фонтана. Это был джаз, который силой своей необычной музыки плавил снег и освобождал ото льда реки. Джаз, который обрушивал целые горы, передвигал континенты и превращал в воду льды океанов. Весь мир наполнился журчанием талых ручьев, весь мир купался в льющейся с неба талой воде, и на крышах каждого дома, каждой пятиэтажки и каждого небоскреба стояло по бронзовому, вышедшему из снега юноше, по бородатому трубачу и черному бесподобному саксофонисту, которые наполняли вселенную звуками непередаваемо красивых аккордов. А с неба, вместе с талым небесным дождем, на площади и на скверы, на магистрали и кривенькие переулки, трепеща и раскрывая жадные рты, падал серебряный дождь из гигантских живых осетров. Это была невиданная никем революция, это было сражение музыки с серостью, глупостью и доносами, сражением со льдом и со страхом, со всеобщими неискренностью и фальшью. Это было последнее в жизни планеты сражение, в котором вместо пушек и бомб, вместо самой крепкий и быстрой в мире брони люди кидали друг в друга живые тела трепещущих рыб, и, подняв кверху руки, запрокинув кверху лицо, смывали с себя фальшь, страх и холод. Это была последняя в жизни планеты Прага, пылающая живым серебром огромных невиданных рыб, которые торчали из люков опешивших танков, зрачков умолкнувших пушек и окон забуксовавших военных машин. Солдаты выходили из них и варили уху – им было некогда всевать. Оркестр заиграл «Черную и коричневую фантазию», и я, изнемогая от непосильного бремени свалившихся на меня восторга и радости, весь мокрый с головы до пяток, стал, толкаясь и шепча слова извинения, пробираться в сторону выхода. Я был больше не в силах нести бремя этой нежданной свободы. Шатаясь и жадно вдыхая душный воздух театра, я добрался наконец до двери, успев, впрочем, прослушать «Мистер Бродвей» и первые аккорды «То ли дождя, то ли солнца».
Я взял в гардеробе пальто, и, не застегиваясь, вышел под колонны театра, где все оставалось точно таким же: бежали к морю ручьи талой воды, блестел мокрый чугун оград и стоявших в парке скамеек, горели неярким огнем фонари, уходили в мокрую тьму аллеи вечнозеленых кустарников, змеились кое-где клочья седого тумана, а рядом, всего в нескольких метрах, за узкой полоской набережной, дышало спокойное тихое море. Внезапно с моря долетел порыв свежего ветра. Я поднял воротник у пальто, и, перейдя между зелеными лаврами, вышел на набережную, спустившись затем по гранитным ступеням к воде. Залив был совершенно спокойный и тихий, только кое-где свежий ветер поднимал небольшую волну, и на этой небольшой и тихой волне, около мола, прямо напротив меня, стоял огромный, освеженный светом корабль.
«Калькутта» – было написано у него на борту. Это было невероятной, баснословной удачей! Это значило, что не надо ехать в Одессу, что, правдами или неправдами, пробравшись завтра утром на борт этого белого огромного корабля, я осуществлю то, что задумал. До утра, однако, было еще далеко, и, зябко запахнувшись от свежего ветра с моря, я пошел по талым ручьям искать недолгий приют. Ялта была мокрая, весенняя и совершенно пустая. Я проходил по совершенно безлюдным улицам, перебирался по ажурным мосткам через взбесившееся горные речки, проходил мимо парков и старинных особняков, пока, наконец, не очутился рядом со зданием автовокзала. Вот то, что мне нужно, сказал я себе, решительно зашел внутрь, и, опустившись на скамью, очень быстро уснул.
25 декабря 1968 года. Среда
Я проснулся от сырости и предчувствия неотвратимого. Была глубокая ночь. Под потолком, словно в операционной, ярко и мертво горели искусственные светильники, по громадному стеклянному залу гуляли назойливые сквозняки, и, кроме меня, в нем не было никого. На улице по-прежнему текло и капало, создавались порывы ветра, и при каждом его напоре меня начинало сильно знобить. Тело мое пронизывал сухой и горячий жар, но важнее озноба и жара была для меня странная полузабытая мысль, которую я отчаянно старался припомнить. Я знал об этой мысли еще тогда, когда сидел в зале театра, освобожденный музыкой от векового липкого страха, я знал о ней после – когда шел к автовокзалу, спотыкаясь о мокрые ветви поломанных кипарисов и набухшие от влаги еловые шишки. Я знал о ней даже во сне, но теперь, внезапно проснувшись от сырости и нестерпимого жара, я почему-то на время снова забыл о ней, и сейчас, напрягая отчаянно память, силился вновь вернуться к этой потерянной мною мысли. Быть может, я даже и не забывал о ней вовсе, а только отодвигал от себя тот момент, когда наконец-то придется честно и твердо на нее отвечать, не прикрываясь ни забывчивостью, ни сквозняками, ни поздней ночью и прочими несущественными вещами. И когда я наконец-то подумал об этом, когда наконец-то решил, что поздняя ночь и мой нестерпимый озноб вовсе не есть самое главнее, что самое главное – это она, мучавшая меня заветная мысль, ответ на которую может изменить все мои дальнейшие планы, я вдруг вспомнил ее.
Читать дальше