Редкие клочки земли, не занятые какой-нибудь красной бузиной, были покрыты густой и сочной травой. На этих полянках угадывались следы человеческих усилий: там и сям торчали дырявые листья капусты, проглядывала чахлая зелень моркови и бесполезные стрелки одичавшего лука. В центре сада красовалась гордость хозяйки: плантация растений помидорного вида, на которых, кроме изящных жёлтых цветов, иногда встречались и сами помидоринки – дикие и задорные, как во времена Колумба.
Соседи смотрели на это безобразие, качали головами и переводили взгляды на свои уныло-рациональные грядки. Может, их распирала гордость от желтомордых реп и головастой капусты, от банок с солёными огурцами и старых валенок, набитых зелёными помидорами, от усыпанных медовыми плодами яблонь-китаек и правильных рядов дважды окученной картошки. А, может, они завидовали странной семье и этому саду, где каждый вечер горел костёр, и раздавались весёлые голоса, а утром пели лесные невидимые птицы; где в здоровенном баке, из которого никогда и ничего не поливали, водились головастики и настоящие караси, а дети могли в нём купаться, и их за это никто не ругал. Кто знает, о чём думали нормальные люди, живущие рядом….
Осенью сад грустнел. Стоял голый и мокрый, и стыдливо молчал. Угасал костёр, убегал куда-то медведь, исчезала загадочность и тайна. Потом наступала зима, и сад вновь становился прекрасным. Прилетали хохлатые свиристели и усаживались передохнуть на покрытые инеем ветки. Толстые снегири неторопливо объедали замёрзшие ягоды боярышника и качались на гроздьях рябин, балуясь от сытости.
По саду пролегала лыжня. По ней иногда ходил мальчик на стареньких лыжах. Он тянул за собой санки, а в правой руке сжимал перочинный нож. К санкам был привязан мешок с котелком, солью и спичками. Мальчик думал об опасностях Севера, подстерегающих отважного путешественника на каждом шагу. Мечтал, что обязательно станет золотоискателем или охотником и будет тащить за собой нарту с продуктами и капканами через белое безмолвие и лютую стужу.
«Так будет», – говорил он, чувствуя себя мужчиной. Мать смотрела из окна. В ранней темноте зимнего вечера мерцал красный огонёк её сигареты. За окном, при полной луне, через голубые снега и малиновые чащи шёл маленький человек. Он всё шёл и шёл, упрямо сжимая замёрзшие губы.
Он шёл целых двадцать лет, пока не остановился, чтобы вспомнить старый дом, и свою мать, и тот, быть может, главный вечер в его жизни, определивший судьбу. Он ведь ждал, что мать позовет домой…. И не нужно будет проходить двадцать кругов по тёмному и страшному саду, по колено проваливаясь в рыхлый снег. Уже после первого круга он подумал, что задача непосильна, и надеялся услышать освобождающий строгий голос. Но мать ничего не сказала, и он понял, что так будет всегда.
Мальчик вырос и вернулся в тот маленький город. На тихую улицу, к старому дому. У ворот лежала куча брёвен: куски черёмух и берёз, клёнов и рябин, обрубки неизвестных деревьев, дающих ягоды чернильного цвета. Он сел на изуродованные тела друзей и закурил, потому что нужно было что-то делать, а плакать он давно разучился.
Сад его детства умер.
Дым сигареты оставлял во рту вкус горя….
***
Я пришёл в себя.
Кажется, он этого не заметил. Пожалуй, не стоит открывать глаза – начнётся ненужное: откуда взялся? кто такой? почему голый?…
Откуда взялся…
Кто такой…
Не пересказывать же всю свою жизнь.
Одежда? Что одежда…
Приходишь в этот мир без неё и уходишь…
А жизнь? Она у любого, как плотный комок исписанной бумаги. Валяется под ногами и никого не интересует. Пнул его… и пошёл дальше. Редкий человек может нагнуться и поднять, бережно развернуть и разгладить, и внимательно прочесть каждую строчку.
Левая рука плотно стянута бинтом.
Он истратил весь смехотворный запас – единственный пакет.
Впредь будет серьёзнее.
Мало ли что может случиться в тайге?
Память, как деловитый киномеханик из недавнего прошлого, выключает свет.
И вспыхивает экран…
***
Первыми встречают охотника собаки: в сухом вымороженном воздухе скрип широких лыж слышен далеко. А вот и сама деревня с запахом печного дыма и мягким керосиновым светом ламп за обледеневшими окнами. Нужно идти чуть бодрее, чтобы никто не заметил тяжкий груз усталости от недельного перехода. Меня поджидают: эвенкийские лайки не станут бестолку шуметь. Как только становится различимой фигура, кто-то кричит: «Это Романтика вышел!». Это моя первая и единственная в жизни кличка. Как-то, накладывая шину одному чудаку, я брякнул: «Во, блин, романтика». И слово прилепилось.
Читать дальше