Всюду толкаться, толкаться – в автобусе, на проходной, в магазине, потом дома, в прихожей, где одному-то трудно уместиться. Мама не умела толкаться. Локти у неё были мягкие, круглые, с ямочками.
Однажды она плакала, лёжа на диване. Шёлковый, в огромных журавлях, халат свешивался до пола. Я подлезла под нежную розовую руку с ободком дутого золотого кольца и ощутила запах: она пахла особенно, по-маминому. Я нюхала эту руку, как щенок. В детстве маму любишь иначе, по-животному сильно. Любовь тогда была больше, она не умещалась во мне, рвалась наружу. Мне не хотелось говорить с ней, только лежать и чувствовать запах, и чтобы она целовала меня в макушку. «Надейка моя!»
Тогда я считала, что мы вместе против отца. Потом поняла: нет, не вместе. У мамы строгий нейтралитет, как у Швейцарии.
Отец давал деньги, а взамен получал право бить кулаком по столу, выбрасывать вещи из окна в охраняемый двор, выворачивать в мусорное ведро мамины ужины и орать, орать, орать.
По праздникам он напивался и блевал, ползая на карачках по итальянской плитке.
Мама молча подтирала следы, бегала в аптеку за углём и янтарной кислотой, по пути прихватывая квашеную капусту и минеральную воду в тошнотворно-зелёных бутылках с кривыми наклейками – на утро.
Иногда я захожу на сайты для взрослых и смотрю видео по запросам «суку унижают», «доминирование», «грязная шлюха наказана». Мне от этого сначала хорошо, тепло и влажно, а потом противно, хочется встать коленями на кафель и выблевать все эти мерзкие вещи, которые я видела, все звонкие пощёчины и умоляющие «плиз, ноу», от которых – даже наигранных – в голове звон отцовских бутылок.
Ты не представляешь, сколько темноты внутри меня.
Я свернул документ.
Не закрыл – только свернул.
Я спокойно мог листать чужие переписки, смотреть на голые женские тела в душе: пухлые и пастозные, крепкие и загорелые, – они интересовали меня не больше пластиковых манекенов, застывших в витринах в вычурных позах катотоников. Этот текст был слишком откровенен и гол. Грёбаный личный дневник, в который я залез вместо уютного бложика, вылизанного и сдобренного щепоткой безопасных откровений, предназначенных для сотен жадных глаз.
Она писала для себя.
В этом тексте, чёрт побери, не могло быть ничего нужного мне, Рыклину, Кудрявцеву. Родине.
Ничего по службе.
Или могло?
Когда служишь, нет мужчин и женщин, стариков и детей. Есть задание. Так говорит Кудрявцев. Рыклин такого не говорил. Он вообще был нехарактерен для органов. Да и вообще – нехарактерен.
Ты не представляешь, сколько темноты внутри меня.
Представляю.
Убивать страшно только поначалу. Потом привыкаешь. В школе у нас пацаны сознание теряли, когда медсестра ловко чиркала их по пальцам, чтобы взять анализ; в горах те же пацаны – круглоголовые, рыжие, веснушчатые, курносые, с белёсыми свинячьими ресницами, со сросшимися на переносье бровями – крови уже не боялись.
«Водица не кровь, – мрачно шутил Раджибай. – Крови достаточно, а воды нет, надо башку под огонь совать. Как в Бресте, суки, не дают проходу. Как в Аджимушкае. Жаждой морят».
С историей у меня было плохо, хуже, чем с географией. Про крепость знал, конечно, а про каменоломни – нет. Раджибай научил.
Он же однажды, под отдаленный артиллерийский грохот, спросил, латая прореху на рукаве, пишу ли я стихи.
Я вяло отнекивался.
«Да пишешь, не заливай. Видно по тебе, что пишешь».
И как он видел в такой темноте? Я про иглу, разумеется.
«Глаза камышового кота, всё вижу, – смеялся. – Так пишешь, Зазубрин?»
Я писал – дома.
Розы-морозы, пишу стихи-прости грехи. Эталон пубертатной пошлости.
«Да, смерть моя – в игле,
игла в воротах,
подклад мэчкэй на скорую беду,
она стоит и ждёт за поворотом
где я не жду».
Он это сочинил на ходу, орудуя иголкой. Экспромтом.
Таков Раджибай.
Уходя, он наделил меня частью своего литературного дара, как умирающая мэчкэй передаёт знания преемнице. Она не может умереть, пока не передаст. В старину, говорил Раджибай, деревенские разбирали крышу дома, чтобы душа мэчкэй могла отлететь.
Над нами с Раджибаем крыши не было, и мне не пришлось ничего разбирать. За поворотом, где мы оба не ждали, осталась только стена с обоями – розовыми с золотом и белыми с цветочными корзинами – запомнил навсегда.
Кто-то клеил их аккуратно, стык в стык, от окна – или к окну? Как там клеят обои… я забыл. В одном месте под канцелярской кнопкой уцелел кусочек детского рисунка – солнце, нарисованное не целиком, кругляшкой, а в углу листа, сектором.
Читать дальше