Ласковая пластинка сна с шуршанием уползает под шкаф, но доносится новый щебет, кричащий о предстоящей разрухе, воинственный голос, мама будит, и до тех пор, пока не проснешься. А ты откладываешь какие-то две минуты или пять – ведь причин к пробуждению вроде нет, а шапкозакидательские обязательства давно почили, – именно тогда ты ощущаешь лучше всего свою древесную природу, музыкальные длительности понимаешь, но обрываешься с ветки вниз и наверх, как, корчась, туда заползал.
Гремучая змея под дудочкой твоей, горгона в твоем щите еще бы и пела, разрывая батюшки-светы на четыре стороны. В солончаках, на приталенном сукне болот ты отдохнешь, в обонянии ловя и пчелиный рой, и вертолетики кленов, и онучи запахов, избывающих выгребные ямы. Но вот – солнечный день, и Жиличка заплывает по самые зеленые и коричневые ветки дальних стрекозиных светящихся бережков, как на коврижке потом поднесенной и съеденной со слезами, как она плавала, шелестя элефантами груди, и как шли потом мокрой верстовой тенью, и как порхали по запыленной листве, изумрудово разбивающейся под ударами молота дня, молота, что разбивает дни, вытрескивая щели сбоченных часов, из которых сочится уже сумероковая, чаевитая, винодельческая и отдельная твоя жутота, когда осознаешь себя пропитанным насквозь и вместе с тем насыпанным бровками на облачке кисейном, исплаканным и воззванным вожатаем, что был за тенью, в Аиде, и вот солнечными часами возвестил новый час, пробил колоколом далеким, и птицей высокой, кондыбающей на плаву, завис, и в брюхе барабана пробил, полдень в головах уложил.
Пластиночка «Жиллета» прикарманенная обещает самодовлеющее бритье с риском порезаться. Лучше пилюли успокаивающей не выдумать даже для крокодила, чумодана, который расплакался бы крокодильскими, нильскими, чумазыми слезами над пластиночкой. Винил бы только себя в том, что зашитая в записке кудреватая митрейка ноготков, что сорвал, слезок кукушкиных, что куковал, не запела бы. Над животом синекастым круглыми разводами ламп, как вождя оплакивали тутовником трамвайных гудков, так вот и в самом массовом пузике звучали бы эти оргиастические, как гроза, как рыдания, слова. В самом массовом пузике раздалось бы роптание новорожденного крикуна: с любовью к малолетним, мимолетным успокаивающим, как королевский спиритический сеансик. И что было бы в этом содрогании, рвущем горло стрункой, в этом были бы отголоски содроганий, но отодвинутые на лезвие рассвета и утра, отступающего вспять, а был бы заштрихованный половичок, с персианками, рассказывающими, рассказывающими квадратиками, и даже сильней, так что облегчения не наступало, а только анальгиновый, затушеванный, завшивленный фокус-покус, осоки покос, как пляска с комариком – только песочные часы, взбадывающие вам зенки в самый полдень, полдень без упокоя, где Осторожность выходит гулять на лужок, бесконечно повторяя квадратуру свою, в которой радость – толпы и ваша, и за которой выстрелы выстрелы выстрелы выстрелы, чтобы только чудесную головную боль прогнать, хмель убийцы. И всех убийц, которые торжествуют в этих выстрелах у Дакоты, выстрелах у Дакоты – торжества всех убийц этой головной квадратиками расшитой боли, болек и лелек не убегут из этих двух мертвых глаз. Выстрелами Дакоты, голосом любимой собачки, голосом застреленного Енота, голосом умершей матери, погруженной в Тихий океан, оттуда, выстрелами Дакоты, покойся без меня, Великий Океан!
Зонтичный паутиновый протекает. Так спал одноклассник, и снилось ему, что стоит под зонтом уже по колено в воде и клюет носом, а в это время потолок раскрылся, и из люстры потекли потоки воды прямо в кровать, в ставшую мокрой постель. Так и мы пришли в квартиру, а там внучатая тетя бессмысленная сидит, а по стенам сбегает вода. А когда не знала, как выключить плиту, и спала на столе, у раскаленной лежа, так вот это шпарило током сильнее, чем когда попила чаю с покойными братьями, а дверь забыла закрыть за ними, и высадила дверь во сне. Проснулась, стоит над павшей дверью, предшествует, предваряет, воспряв, на дальнюю дорожку. И действительно, шли с внучатой тетею по болотцу, и ругались, вот ругаю и понимаю, что она уже не в себе, убегаю, кричу, ругаюсь и вдруг понимаю. И приходим по белой пыли и по сумеркам уже в дачи, и там вечерим. Так вот туда она повела бы меня, и однажды водила уже, но не то это все.
Зиккурат крыльца раскрыли, обнажили красные кирпичи в большом грозовом здании, где черной бахромой зонтов спускался в начале теплого июля за черными гвоздиками, высокими, четыре штуки, красивые, подносил цветы к тумбочке-алтарю. И в жмеринках платьев вдова веселым голосом мудрой старушки, так, которую видел с мужем еще под косым слепым дождем, так она проходит как ни в чем не бывало теперь, делая допущения в мой адрес, но про себя. Опять тревожу его память. Но родители доглядывают детей, и мы тут эту вудуистику не будем разводить, и так все в разводах уже, занавесимся на ночь.
Читать дальше