***
– Эх, как же хочется снова увидеть тот табурет. Мне так много надо ему сказать. – Произнёс глубокий старик с длинной белоснежной бородой в серых прожилках, спускающейся до самой земли, и грустно прикрыл дряблые веки, под которыми ещё светились тусклым светом выцветшие голубые глаза, в которые никому не дано было уже заглянуть, и снова выдохнул:
– Эх…
Через все закрытые двери,
И сквозь шум скользящий машин
Слышен был его голос,
И он был не один.
Г олос был настолько громок и тих одновременно, что, цепляясь своей бесцветностью за окружающие предметы, он с шумом летел вперед и там, впереди, обгоняя самого себя, пропадал в неизвестности, в том необжитом пространстве, о котором никто ничего не знал.
Он становился неслышным, но потом, спустя какое-то время он снова с шумом возвращался, и будто глиняный потрескавшийся горшок усаживался на плетень, вернее на кончик изгороди и там оставался, пригретый солнцем и обласканный его лучами.
Но звук его голоса разносился по окраине, минуя шум проходящих машин, вылетая из дальнего угла какой-нибудь комнаты для того, чтобы быть услышанным совсем в другом месте.
Своей бесцветной монотонностью он напоминал шелест листьев на деревьях, абсолютно ничего не означающий, безликий лист, один среди многих.
Они просто шелестели и всё, эти листья, напоминая беззвучную какофонию его голоса, который отдохнув на той изгороди, вот уже снова резко поднявшись и с силой оттолкнувшись от кончика плетня, полетел дальше, громя на своём пути всё абсолютно, и тем самым создавая невообразимый грохот, этим своим существованием и пребыванием на этой планете и в чьей-то жизни, мешая и не мешая одновременно, своей бесцветностью говоря о собственном равнодушии, когда громким криком напоминал о том, что хотел бы быть услышанным, этот голос, который слышен был за тридевять земель, где бы ты не находился, ты его слышал и не мог отделаться от мысли, что так не разговаривают люди, им это не то, чтобы не свойственно, а они на это не способны, лететь вот так, впереди себя, обгоняя шум проезжающих мимо машин и тут же оставляя его где-то сзади, тихо и вкрадчиво одновременно говорить, так, чтобы было понятно слышащему, что его слова, складывающиеся в фразы и предложения, ничего не значат.
Он тих и одинок, этот голос, потому так легко и пропадал где-то в безграничном пространстве и потом снова возвращался, но никогда не оставался навсегда, даже на минуту задерживаясь, чтобы отдохнуть, посидев на вершине того забора и оглядевшись вокруг себя, а потом, погревшись слегка на солнце, он всё равно снова и снова летел дальше, напоминая ураган в степи, который от собственной безысходности и от бессмысленности этой жизни сносил всё на своём пути, руша те препоны, которые устанавливали люди, на самом деле искусственно создавая такие препятствия в своей жизни, как ту суету сует, сильно мешающую им самим, и потому за ненужностью и бессмысленностью их существования он уничтожал их, убирая со своего пути и несясь дальше, вперёд в ту неизвестность, в которой ему суждено было пропасть навсегда, чтобы потом вернуться и снова поразить всех своей бесцветностью, которая громким криком огласит своё новое и старое присутствие среди всех.
Т ряпка, которой вытирали пол и об которую, когда она лежала у дверного порога, все вытирали ноги, зная, что это коврик, на котором надо оставить уличную грязь, потоптавшись на ней своими ногами, и вытерев об нее комья грязь, налипшие на башмаки, чтобы уже в чистой обуви зайти в помещение, и вот она в минуты отдыха всё так же лёжа у дверей и на полу, предавалась размышлениям на тему кто есть кто, кто есть она и кто есть те, кто ею пользуется, как тряпкой для удаления грязи и разного рода мусора.
Она в своих измышлениях о своём предназначении в этой жизни и о сути бытия доходила почти до абсурда, до того, что она, как в Библии, где есть тот самый их главный герой Иисус Христос, который был кроток и благороден и настолько, что учил всех остальных в своих речах о том, как правильно жить и поступать, чтобы быть порядочным и считаться очень хорошим, а то они, глупые люди, почти что неразумные дитяти, не знали и не ведали, что такое зло, не ощущали ни разу на своей толстой шкуре боль от удара палкой, и как ни странно, но отвечали на такие действия в качестве противодействия или противоборства. А надо было, как она, тряпка, терпеть, оставаясь благородным и любвеобильным, но хоть сами они и не хотели драться и бить других, но не понимали, будучи глупыми, что есть добро, и потому тот Иисус и учил их уму-разуму, говоря, что в благородстве идей, оставаясь порядочным, надо на удар по левой щеке подставить правую, вот прям как она, половая тряпка, всё подставляла и подставляла свои щеки, уже путая, где правая, а где левая, и давно уже оставшись и вовсе без лица, так много по нему колотили, когда в ответ по тому библейскому совету она только улыбалась, и вот так и дошла она до такой жизни, став однажды и окончательно не просто половой тряпкой, об которую вытирали ноги все кому не лень, а по-своему разумению почти Иисусом из современности, оставив настоящего Христа далеко в веках прошлого, но тоже считающая, что надо на плевок в лицо улыбаться, на злые слова, брошенные в то же лицо, надо отвечать только хорошими, ведя в жизни вечную соглашательскую политику, то есть соглашаться со всем тем, что тебе доставляет негатив или просто не очень приятные ощущения. И хотя она, став половой тряпкой, понимала то, каким путем дошла до такой половой, от слова пол, жизни, всё равно продолжала искать оправдания такому своему стилю пребывания в мире людей, всё так же лежа на полу и в те минуты, когда могла вздохнуть и передохнуть, работая половой тряпкой вот уже сколько лет.
Читать дальше