Когда принесли ужин, он не встрепенулся, как бывало прежде. Медсестра пыталась его накормить. Он сжимал зубы. Она сердилась. Не выдержав, бросила ложку на тумбочку, выругалась. Ему не было страшно, уже нет. Хотелось, чтобы поскорее закончилась никому ненужная борьба. В душной палате из шести стонущих кроватей никто не хотел умирать, но уже и не жил, а те, что лавировали между кроватями в белых халатах и синих костюмах, не жаждали продолжения этой полужизни.
Старик приподнял голову, осмотрел палату, кровати, пол. На нем все еще лежал разбросанный старенький телефон. «Хоть бы убрал кто!» – подумал старик и ощутил, как сердце сжалось. Выпотрошенное содержимое аппарата: батарея, забившаяся в угол сим-карта – все было напоминаем того, что без них, собранных воедино, он теперь ничем не лучше стонущих бревен, испражняющихся под себя. Теперь он – один из них.
Дверь осторожно скрипнула, замерла, точно задумалась. Опять заскрипела. Воздух колыхнулся, тяжелый, густой, он словно расступался перед чистотой, врывающейся клином в больничную затхлость. Старик боялся посмотреть на дверь. Он вжал голову в подушку, зажмурился. Как лошадь, уставшая, загнанная, шумно потянул воздух в себя. Пахло земляникой, влажными полянами, росной травой. Перепелочка! Танечка!
Она нерешительно постояла у входа, страшась отпустить дверную ручку. Потом шагнула внутрь, закашлялась. Опасливо, мельком, взглянула на кровати, прикрыла узкой ладошкой глаза и побежала к нему. Он помнил. Он знал. Точно так много лет назад Танечка бежала к нему в ночи, не имея больше сил ожидать у калитки родного дома. Каждый куст пугал ее, угрожал черными ветками. Она, для смелости быстро, неслась по тропинке к нему, приложив ладошку к глазам.
– Папка, где ты так долго ходишь?
– Прости, доченька, на службе задержался!
Старик считал каждый ее стремительный шаг, не поворачивая головы. Затылком слышал, как своей молодостью, тонким телом, сечет на сотни кусков сгустившееся больничное одиночество.
Присела на краешек, припала губами к его виску. «Не спишь, папочка?» Он боялся повернуть к ней лицо, из глаз предательски брызнули слезы. «Не сплю, доченька! Не могу уснуть который день». «Не плачь, папочка!» Старик приподнялся. Слабое тело как у выброшенного из гнезда птенца. Подтянул колени, подался вперед, уткнулся по-детски носом в ее ладони: земляника, лесные поляны, солнечное тепло, нежность и защищенность. Надежные успокаивающие объятия той, кто не была ему матерью, но однажды ею может стать.
Палата смолкла. Стон прекратился. Робко зашевелились простыни. У кого рука, у кого нога, у кого только шея – все эти части человеческих, притихших тел выглядывали из-за скомканного белья, чтобы тоже почувствовать, прикоснуться к лету, к жизни, землянике и молодости. Да, он – как они, а они – не бревна! «Не уходи, Танечка, задержись, перепелочка, останься с нами, чтобы в воздухе дрожали свежие утренние росинки, чтобы осиротевшие души наши не боялись писклявых аппаратов блока интенсивной терапии, чтобы никого не увезли ночью на каталке в морг. Потерпи, Танечка, дай только времени сделать свое дело: вернется и здоровье, и добрая закалка, и молодецкая выправка».
«Не уходи, доченька!» – безмолвно взывали шесть скомканных простыней, шесть несвежих наволочек, шесть воскресших тел, спорящих с болезнью.
Июль 2019 Ялта – Гомель
– Это мне, а это тебе, это тебе, мне, мне, опять мне, – нашептывала десятилетняя Алинка, облизывая пересохшие губы.
Ее глаза страстно блестели, вид шоколадных конфет кружил голову и заставлял всякий раз, вычленив новую яркую обертку из десятка других, уже примелькавшихся, дурацки улыбаться, показывая острые клычки. Если бы кто-нибудь сторонний в этот час мог видеть ее всегда бледное лицо с испариной на высоком лбу – ужаснулся бы – не ребенок, зверь!
– Мне, мне, тебе, – Алинка определяла для себя шоколад, брату вверяла невкусную испробованную ею же карамель, облизанную и помещенную обратно в бумажную обертку.
– Ну, мам, – захныкал восьмилетний Сереженька, не совладав с бесчинствами сестры. – Она снова жульничает!
– Ничего я не жульничаю, все по-честному, такая считалочка. Подрастешь, тогда сам считаться будешь, а пока я здесь главная!
– Мама!
Сереженька расстроился, злые слезы обиды потекли сначала по щекам, потом, добравшись до пухлых губ, окропили их горьковатой солью, от чего мальчику сделалось и вовсе скверно. Не сдерживая себя, он по-девчачьи запричитал на всю квартиру.
Читать дальше