Дул пронизывающий ветер и по перрону неслись желтеющие листья кленов, характерными растопыренными двуглавыми остриями цепляясь за рельсы, шпалы. Словно старались, во что бы то ни стало удержаться в пределах железных путей. Они же не могли знать, что через час, после того как пройдет поезд на Москву, беспощадный станционный уборщик сметет их в свой передвижной мусорный ящик и унесет на сожжение, прекратив тем самым их свободный полет, их существование.
Сергею предстояло за десять минут до отправления локомотива забрать вещи из ячейки, добраться незаметным для таможенников до выхода на платформу, и перебежкой – это то с ношей из двух тяжеленых сумок – преодолеть к тому моменту опустевший перрон, запрыгнуть едва ли не на ходу в любой вагон, держа проездной билет для предъявления проводнику в зубах, – а где же еще, – и только потом, отдышавшись, утерев пот, спокойно, насколько это, возможно, продвигаться к своему девятому в середине состава, минуя бесконечные двери и тамбуры.
Наутро столица встретит его сыростью, моросящим дождем и голодным зевом метрополитена заглотнет вместе с остальной рыбешкой, просеивая всех через сито платных турникетов. Мама будет разбирать сумки, вздыхая и качая головой. Он наберет горячей воды в ванну до краев, ляжет на ее дно, как якорь, и забудется, пока не выпарит из пор остатки телесной памяти о женщине. И выйдет чистым, словно агнец, из вод, незапятнанный и обновленный для жизни, в которой впредь не будет более обмана, лжи, предательства и подлости. А будут только искренние чувства, братские отношения и светлая любовь. Очень хотелось верить в это, очень верилось, что так он и будет жить.
…Неделя, погруженная в глубину раздумий, анализа и вслед за тем скорого письма, тоже осталась позади, как все в этой жизни. Как рождение, первый вдох, первый крик, глаза мамы, затем отца, солнечные зайчики на беленом потолке в памятном родимом гнезде, обновленные декорации на смену улетучившихся дорогих призраков прошлого, с пришедшей новизной другие чувства, состоящие из сплошного антагонизма, череда никчемных событий и противоречивых спутников, одинокие ночи, навязанные обязательства, разочарование и, как сомнительная точка в конце предложения (а у кого-то: восклицательный знак!), возможная смерть – небытие.
Он улетел в Буэнос-Айрес из Шереметьево-2. И самолет взмыл в небо, в иллюминаторах прокатилась земля с коробками – коробочками – построек под статичным крылом цвета грязного молока, испачканного в крапинках чего-то, как будто в шоколадной крошке. Крыла с двумя бочкообразными моторами, свисавшими хмурыми колоссальными бомбами, кажется, приготовленными для броска в бездну, где уже тонул в облаках враждебный мегаполис.
Он был в отлучке семь или восемь месяцев, вернулся в Москву преображенным, ибо с каждой перевернутой страницей виртуальный летописец, засевший в лабиринте извилин из серого вещества мозга, настырный и методичный, как дятел, выскабливал любую ненужную ему мелочь, не годную или вредную для последующей. Сергей сопротивлялся, как мог, занося на бумагу клочки воспоминаний. Это уже был не дневник, а скорее инструкция: сделал то, сделать это, но в сущности, его записи, не систематизированные, хаотичные, смахивали на чистой воды вакханалию, не дать, не взять.
Он написал Зое два письма и отправил их из разных мест: одно – из Монтевидео, где судно останавливалось на выгрузку, другое, с оказией, – прямо с океана, на подвернувшемся, кстати, рефрижераторе, на котором вместе с ледяными брикетами из деликатесного кальмара унеслась на родину теплящаяся весточка от него, замороженная до встречи с получателем. Эти письма не сохранились, и копий не было. Но они навели его на мысль привести беспорядок в воспоминаниях и чувствах в удобную для архивирования и структурирования надлежащую форму, к сожалению, также презираемую мэтром и названную им примитивнейшей деятельностью. Эта форма – эпистолярный жанр. Тем более, толику опыта он приобрел, коротая скучные вечера межвахты (межвахтье, между… вахтье) в волнах аллегорического, неврастенического забытья под ослепляющим конусом лампы.
– Да, письма, письма, и только письма, – сказал он себе среди ночной тишины спящего судна и перекатывающего бесшумные, черносмородиновые валуны, океана, – и больше ничего, – сказал и перевернул исписанную до корки бумагу.
9. Эпистолярный жанр.
«Здравствуй дорогая любимая Зоя.
Пишу «любимая» (сам от удовольствия произносить это слово жмурюсь, как мартовский кот), потому что так ни разу тебя не называл наяву, когда видел тебя, говорил с тобой, ласкал по-своему – молча. Знаю, тебе будет приятно, а мне (и снова жмурюсь), в свою очередь, от сознания, что ты улыбнулась, что задумалась на минутку, вспомнила что-то, также будет радостно и легко на душе, на которой вот уже давно не спокойно, тревожно. Но я не хочу тревожить тебя своими невзгодами, перечнями болячек и мрачных мыслей, одолевающих меня,… и это касается одного меня…, как пчелиный рой. Прочь, прочь облачка с твоего спокойного, ровного, как небо, личика! Послушай, получилось почти как у Пушкина: «Я не хочу тревожить вас ничем…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу