Я пошел в вагон-ресторан и взял пива.
Пена спеленала мне горло отчаянием. Я подумал: дальше ехать мне никуда не стоит. Зачем мне еще месяц в Индонезии?
Мне некуда ехать. Разве, продолжая вести эту линию, уводя ее виртуозными волнами, зазубринами, зигзагами от той точки, где она была в прежний миг, я не увожу ее в каждый миг, следующий за ним, от самого же себя?
Приеду в Бангкок, пойду утром в кассу авиакомпании, заплачу сто евро и обменяю билет. Вернусь домой раньше.
Но тогда контур не будет замкнут. Остров не состоится. Море смешается с твердью. Языки утратят грамматику. Когда мои карты выйдут официальным изданием, проекция недосомкнутого контура будет обозначаться курсивом. Разрядкой.
Того ли я хочу? И ведь эту карту после издания уже никуда будет не деть — и ничего нельзя будет на ней стереть или подправить.
Что-то не то, воля ваша, есть в людях, отменяющих путешествие, сдающих или меняющих обратные билеты, выходящих на пенсию.
Вместе со второй бутылкой я попросил у официанта лист бумаги и карандаш.
А потом я выпил третью.
А потом четвертую.
Я пил и пил.
А утром я приехал в Бангкок и улетел в Индонезию.
Легко сказать о причинах неловкости, когда в вашем обществе воспевают свободу внешнюю; самый факт слагания ей гимнов, попытка преобразовать ценность в драгоценность изобличает личную инвалидность автора слов, а инвалида рассматривать неловко, да и слушать тоже. Здесь все легко.
Но то же чувство скованности я испытываю, когда превозносят свободу внутреннюю.
Есть прекрасный критерий различения подлинных и мнимых драгоценностей. Спросите себя — могли бы вы об этом спеть.
Не слагают гимны здоровью. Миру как отсутствию войны. Обеспеченности как отсутствию нужды. Чистоте как отсутствию грязи. Норму не воспевают.
Когда говорят о свободе внутренней, имеют в виду принятие человеком себя таким, какой или какая он или она есть. Для того чтобы сподобиться такому принятию, нужно просто принимать данность. Онтологическую, в данном случае, и нравственную, то есть моральный императив, в другом. Свою будущую смерть — в третьем. Но то и другое и третье — данность, не большая и не меньшая, чем алость крови, крепость зубов, упругость кожи.
Для того чтобы принять данность, нужно не мыслить себя существом низшего порядка. Для того чтобы так себя не мыслить, нужно просто не исходить из ложного предположения о наличии у человека ценностного достоинства.
С этого и начинается то, что зовут «несвободой». Ваяется дихотомия, где есть рабы, а есть (так получается) свободные. Однако никто не сделает человека рабом, кроме него самого.
И для того, чтобы не стать рабом, не нужна свобода.
Нужно просто следить за собой — не давать себе пасть, вляпаться, вступить в войну, заболеть, остаться без средств, употреблять наркотики, оказаться за решеткой, делать из себя заложника, испытывать зависимость от чего бы то ни было, что не было бы данностью.
Это называется неуязвимость, и это вовсе никакая не свобода.
Поэтому нет и не может быть песен о свободе.
Но есть песни о выходе из рабства и о победе над ним.
Дело, видите ли, в том, что мы, может быть, never smile, но — довольно часто улыбаемся. Например, своим мыслям. Своим чувствам. Себе.
Кстати, известны ли дневниковые записи Шекспира там или Селинджера, где бы они хвалили себя за только что удавшееся произведение словами «ай да Шекспир (Селинджер), ай да mazafaka»? Но Пушкин — Пушкин же запросто, в порядке самообожания, называл себя сукиным сыном, когда ему удавалась рифма, тем более строфа.
Мне кажется, что для автопортрета, да еще написанного бранными словами, да еще в переносном смысле, требуется три больших шага в сторону от самого себя и резкий, неожиданный разворот.
Еще чуть потеплее, и можно будет выходить с книгами и с мониторами — садиться на лавочки или даже стоять у оград. Метафорически курить, глядя в тихую добрую темень.
До сих пор не знаю здесь каждый излом асфальта, не знаю расположение каждой лужи, не могу сказать, какого цвета отражение каждого дома. Шлялся за коим-то чертом по всему миру.
Улыбаюсь. Метафорически курю. Многозна-чительно молчу. И дальше я иду гулять.
Иногда даже кажется, что меня закинули сюда, как десантника, — правда, не на самолете, а на ковре-самолете. И сами спешно смылись.
И художник Саврасов тут как тут — таращится из окошка:
Читать дальше