Движения по улице Логатова в этот час почти никакого: тихая грунтовая дорога с канавами вдоль нее по обеим сторонам, крапива вдоль заборов и мостки, по которым редко когда услышишь стук каблуков прохожего. Тишина после дождя такая, что даже слабый звук пластинки слышен четко, громко. Георгий Живов, хотя его окно выходит в огород, молод и понимает, что ведь по улице может пройти красивая девушка, какая-нибудь, и она услышит звуки музыки и любовные призывы. Пусть не его, а певцов, но все равно: главное ведь не любовь, а грезы по ней, ее ожидание. И вот он ставит пластинки одну за одной. Французские шансонье, Моцарт, Высоцкий, Окуджава, ансамбль «Орэра», Майя Кристалинская, ансамбль «Песняры» – здесь есть из чего выбрать, но на третий день кайфа он слушает уже только одну – черную, большую, как диск Сатурна, пластинку болгарской певицы Лили Ивановой. У нее знатный голосина, грудной, проникновенный, обымающий, и даже когда она визжит, не срывается до фальцета. «Серцето бие, бие, бие это бува», – напевает он приблизительно, потому что болгарским не владеет. Георгий Живов – русский; он такой глупый молодой русский человек, что даже еще не понимает, что его имя и фамилия звучат на сто процентов по-болгарски. Этот факт им еще не осознается – из-за недостаточного житейского опыта; но даже если пренебречь подсознанием, его выбор любимицы – Лили Ивановой, а не Муслима Магомаева, например, у которого голос-то не хуже, все равно еще не объясним. А между тем это почти такой же выбор, по которому хорошо натасканная свинья тотчас найдет трюфель и пренебрежет, скажем, веселкой или молодым мухомором.
II
Спустя семь лет Георгий Живов сидит в Петергофе в студенческом общежитии, потому что поступил учиться на исторический факультет Ленинградского университета. Бессознательные порывы в нем не только не смягчились, а даже усилились, став опасными для него самого. Он, правда, уже женат, но еще не осознал этого. Жену он оставил в Логатове, потому что ему лень переводиться на заочное отделение, а вдвоем в Ленинграде на студенческую стипендию не прожить. Можно даже сказать, что он запутался. Молодые самцы бывают бессознательно любопытны, но, случается, как бы не в себе: без самоотчета о своих поступках. У некоторых безответственность сохраняется до глубокой старости; одни называют ее оптимизмом, другие кивают на свой сангвинический темперамент, третьи говорят во всех случаях жизни: «не бери в голову!» По разнарядке одного психолога тех лет, но уже из Московского университета, это гедонистическое переживание: «внешне легкий и внутренне простой жизненный мир». Он из тех айсбергов, которые над поверхностью океана вообще не возвышаются, – и тем опаснее при столкновении.
Он лежит и слушает (вы будете смеяться) оперу Моцарта «Волшебная флейта». Здесь у него нет тех пластинок, что были в Логатове, и Моцарт не тот: там были сонаты. И проигрыватель чужой: он позаимствовал его у знакомых студенток-болгарок на том же этаже. Они нахваливали ему песнопения Кукузела, но он сказал:
– Классику хочется послушать.
И они дали ему «Героическую симфонию» Бетховена и эти пластинки Моцарта; он унес пластинки к себе, и вот сидит слушает.
Он такой простофиля, что – когда приспичило послушать классику и он вспомнил, что у Велички Стояновой есть кое-что для услаждения слуха посерьезнее поднадоевшей эстрады, – ему даже не пришло в голову приплести и похвалить в разговоре их, болгарскую, певицу Лили Иванову. А ведь был повод, и какой. А девушек, Величку и Таню, в свою очередь интригует, болгарин он или нет; этот вопрос интригует их давно, между собой они его обсуждали, но вновь вспыхнуло это обсуждение после того, как он унес у них проигрыватель и пластинки.
– Да говорю тебе: он болгарин, – сказала Таня, тонкая и смуглая красавица с косой, с тем неповторимым разрезом глаз и смуглотой, которые происходят у них там, в Болгарии, от смешения турецкой и славянской крови.
– Он не понимает по-болгарски. Я нарочно наблюдала за ним, когда мы при нем ссорились: не понимает, ни слова!
– Ну, значит обрусел. Какое у него отчество?
– Павлов. В зачетке стоит: Павлов.
– Ну вот: Георгий Павлов Живов. Надо спросить, когда он опять придет, откуда у него такое имя.
– С такой внешностью лучше бы его звали Урхо Калеви Кекконен, – засмеялась Величка, и обе уткнулись в книжки, потому что были большие зубрилки, а предстоял коллоквиум по истории Древней Руси.
Муть в голове и в сердце у Георгия Живова такова, что только музыкой и спасаться. Он лежит на кровати, заложив обе руки за голову, и грустит под музыку; верхний свет в комнате потушен, горит только настольная лампа с красным абажуром, так что в ней почти интим при свечах. Товарища по комнате нет: он слинял к своим ленинградским родственникам и там заночует. Будь он сколько-нибудь ушлым, опытным человеком, он бы понял, что его так томит, что прошибает почти до слез под моцартовские арии: он без жены, а плоть требует своего; неутоленное влечение бурлит в нем и клокочет, как магма в недрах вулкана. Он бы, может, выпил, но нет денег; еды в комнате завались (в основном, от заработков старшего товарища, который сейчас гостит у родственников): яблоки, груши, полкастрюли азу с тушеной капустой и суп с говядиной; есть даже кофе и лишняя пачка сигарет «Галуаз», а денег нет ни копья, за вычетом тех, что отложены. И стипендия будет нескоро. По всему по этому Георгий Живов находит музыку Моцарта слишком уж гармоничной; он лежит-слушает, легкие звуки заполняют комнату и поверхностно раздражают душу, не проникая в глубину. Он злится, злится, злится на Моцарта, потом решительно останавливает мембрану, снимает пластинку и ставит симфонию Бетховена.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу