Наделен и супругой, и формой,
И в глазах вечно томная муть,
И вдобавок – борец за реформы,
Лишь ему разжуют, в чём их суть.
К Филиппу Лопухову Лёва обращался по имени, но не Филя, как супруга, а как его звали в детстве родные (и откуда эти поэты всё знают?) – Липа:
Липка, Липка,
Где твоя улыбка —
Та, с которой вышел из МАХУ?
Самая непоправимая ошибка, Липка,
То, что её любят наверху!
Ну, как не улыбнуться и не испытать внутреннюю радость, когда про тебя так написали…
МАХУ – это, не больше, не меньше, Московское Академическое Хореографическое Училище, общий роддом, так сказать. Почти весь балет театра были выпускниками этого неоднозначного заведения – прошу прощения, махуевцами. Это всех сближало и делало похожими на одну большую семью. Но только похожими. Старшие помнили младших эдакой шумной массой в трусиках и маечках, а младшие почти всегда были влюблены в старших. И редко, кто ссорился… Вру! А врать не хорошо! Ссорились, и ещё чаще, чем обычные люди, дружили выпуск против выпуска, и не разговаривали годами, и вдруг разводились, и женились наоборот, и предавали педагогов, и пудрили мозги молодёжи и провинциальным новичкам, и всю творческую жизнь ждали перемен.
Марченко с Сидоровым подошли к буфету. Лёва знал, что, увидав его, все будут ждать шутку, кто с удовольствием, а кто и с отвращением, но ждать будут. Обмануть ожидания было нельзя, и он надул лицо в портрет покойного вождя-героя. Батя открыл перед ним дверь.
– Дорогие и не очень дорогие товарищи! Сбор трупов в пользу руководства театра объявляю открытым! – сказал знакомым голосом Лёва, помахал рукой и хрюкнул по-генеральному.
Дружный хохот обозначил, что настроение у всех было пока хорошее. Смирный уже расставлял на столе у окна пиво и яичницы. До звонков к собранию оставалось ещё минут тридцать. За ближайшим столом сидели Коля Мухин и Костя Шарин (участь вечно юных танцовщиков – по тридцать, а всё Коляны, Костики, Лёвики), и не один «фазан» иссяк ради их доброго настроения. Лёва часто проводил с ними время. Это всегда было весело, умно и зло, и при встрече они открыто симпатизировали друг другу. Так было и сейчас, Сидоров прошёл прямо к столу, где над сервировкой из одних вилок трудился Митя, а Лёва задержался.
– А где же Игнат?
Клички в театре, как и в школе, давали чаще всего по фамилиям, и Игнатом был, как легко додумать, Юра Игнатов, третий в этой компании. Он тоже пытался казаться весельчаком, но сквозь его смех всегда была слышна, не то, чтобы грусть, это было бы благородно, но чаще – скука. И это многих отталкивало. Жил он с родителями, постоянно заводил себе подругу, открыто любил её, хотя к любви это совершенно не имело отношения, и естественно, ни какая из них долго этого не выдерживала. Высокий исполнитель Дон Кихота и Монтанелли был, как бы это поточнее, пустоват, и перспектива одиночества вдвоем, да ещё и с родителями отпугивала даже самых безразличных.
– Где? Где? Росинанта приковывает к забору театра. – Шаров, между прочим, Константин Сергеевич, был соседом Игнатова по Войковской и в противовес тому – маленького роста, танцевал шутов, и склад ума имел, как все наполеончики, философски-атакующий.
– Неужели, машину купил? – Марченко даже налил себе мухинского пива.
– Машину, Лёвочка,.. спасибо, – Мухин взял наполненный Львом стакан и выпил, – каждый дурак купит, а наш изволил приобрести велосипед с мотором и проехал на нём всю Ленинградку и Горького.
– А ноги по земле не волочились? – Лёва повторил операцию с пивом, но, на сей раз, не выпустил стакан из рук.
– Нет, – Костя был предельно серьёзен, – он уже второй день ездит, приспособился – ноги на руль кладёт.
Смеяться, в таких случаях было не принято. В этот момент из двери раздался звонкий голос. Это была неугомонная Маня Лендель.
– Мальчики, мальчики! Звонили с «Мосфильма», им нужны два русых стройных гусара с усами, постоять у окна в «Отце Сергии».
– Я и Мухин! – реакция на халтуру у Лёвы была молниеносная, никто даже вилки ото рта отвести не успел.
– Так, записываю – Марченко, Мухин. Двенадцатого в 10.00 на проходной.
В это время в буфет вплыл стодвадцатикилограммовый тенор Викентий Сандомирский.
– О, Мариванна! Моя Мариванна! Я никогда, никогда, никогда не постигну тебя!
Ага! «Фазан»! И что, правда, «золотой»? Или опять крашенный? – усы «песняра» и открытый до макушки лоб делали Вику неотразимым.
Читать дальше