– Этот комсомольский бандит еще будет учить меня Торе! – рокотал Соломон. – Покажи мне, где в Торе написано, что Фима Гершкович с Оболонской улицы должен жениться на пьяной гойке [1] с молокозавода! Покажи мне это место, и я сам приду крестить ваших выродков!
– Почему пьяной? – удивлялся Фима. – Любаша не пьет.
– Боже мой – Любаша! – Соломон закатывал глаза к потолку, словно призывал в свидетели всех праотцов, начиная с Авраама. – Рахиль, поздравь меня, наш Фима нашел себе трезвую гойку! И что я должен на радостях сделать? Прыгнуть до потолка или повторно обрезаться?
– А делай что хочешь, – махал рукой Фима. – Хочешь – прыгай, хочешь – обрезайся, только оставь нас с Любашей в покое.
– Слыхала? – Соломон поворачивал налитые кровью глаза к перепуганной жене. – Чтоб мы оставили их с Любашей в покое! Ну да, чтоб мы оставили их в покое, а они чтоб спокойно пили водку и закусывали ее салом.
– Почему сразу пили и закусывали? – пожимал плечами Фима. – Нам что, заняться больше нечем?
– Вон отсюда! – ревел Соломон. – Прочь с глаз моих, пока я не прибил тебя ханукальной менорой!
– Семочка, прошу тебя, не надо кощунствовать, – осмеливалась подать голос Рахиль.
– Где ты тут видишь Семочку, женщина? – напускался на жену Соломон. – Семочки в Гомеле семечками торгуют, а я – киевский раввин!
Буря, впрочем, очень скоро утихала, угроза будущего брака рассыпалась сама собою, марьяж превращался в мираж, потому что сердце влюбчивого Фимы не умело долго принадлежать одной женщине. На некоторое время в доме раввина воцарялись покой и мир, на столе уютно дымилась трапеза, и Соломон, помолившись и выпив неизменную рюмку водки, заводил с сыном задушевную беседу.
– А скажи-ка мне, сынок, – почти ласково начинал он, – что такого интересного ты делаешь в своем комсомоле? Крутишь бейцим [2] юным пионэрам?
– Папа, ну что ты в этом понимаешь? – отмахивался Фима.
– Боже упаси, где мне понимать, – миролюбиво ухмылялся Соломон. – Я ведь читаю всего лишь глупую Тору, которой четыре тысячи лет, а наш мудрец штудирует целый комсомольский талмуд, сочиненный непохмелившимся гоем.
– Что тебе гои спать не дают? – возмущался Фима. – В комсомоле, если хочешь знать, и евреев хватает.
– Да? И за что же их хватают? – с удовольствием интересовался Соломон. – За ответственное комсомольское место? Очень правильно делают. Козлы отпущения всюду нужны, чтоб было с кого шкуру драть. А с этих ваших комсомольских евреев я бы лично шкуру содрал в назидание.
– Папа, – нервно отвечал Фима, – я же не вмешиваюсь в твою синагогу. Что ж ты лезешь в мой комсомол?
– Видали? – неизвестно к кому обращался Соломон. – Я лезу в его комсомол! Он думает, что его отец уже сошел с ума. Не дождешься, Фима. Сказал бы я тебе, куда я лучше влезу, так хочется ж пощадить твои юные уши. Они ж не виноваты, что выросли на тупой голове. И чему вас в комсомоле учат? Родителей в гроб загонять?
– А чему вас в Торе учат? – огрызался Фима. – Приносить в жертву детей? Вот ты бы, папа, принес меня в жертву, как Авраам Исаака, если бы тебе твой Элоим [3] приказал?
– Чтоб ты даже не сомневался, – рявкал Соломон, тогда как Рахиль испуганно прикрывала рот ладонью. – И приказания б дожидаться не стал, сам бы тебя скрутил и потащил на гору с твоим комсомолом вместе. А ягненка таки оставил бы в кустах. Я бы так сказал: Господи, Тебе не все равно, какого барана взять? Бери Фиму.
Фима хихикал, Рахиль в ужасе закатывала глаза, а очень довольный Соломон оглаживал бороду и выходил во двор, чтобы пыл его не пропал даром, но достался кому-нибудь из соседей. Обычно ему в таких случаях попадалась Шурочка, которая направлялась в свой полуподвал в сопровождении новой особи мужского пола.
– Что, Шура, взяла работу на дом? – ухмылялся ребе. – План трещит, аж вымя рвется?
– А шо вы, Соломон Лазаревич, моих мужчин считаете? – краснея и хлопая глазами, отвечала Шурочка. – Вы лучше блядей вашего Фимы считайте.
– У этой дуры таки есть голова на плечах, – кивал Соломон, глядя, как Шурочка и ее смущенный кавалер скрываются в дверях полуподвала.
После этого ребе Соломон с чувством выполненного долга усаживался на скамейку и разглядывал дворик. Дворик наш был необычайно хорош, особенно в мае, когда зацветал разбитый у забора небольшой яблоневый сад. От яблонь шел удивительный нежный запах, на ветки их садились птицы, в белых цветах мохнато жужжали шмели. Идиллию нарушали лишь протяжные стоны, доносившиеся со второго этажа, где четырнадцатилетняя Майя Розенберг терзала смычком виолончель. Майя была милой и застенчивой девочкой, которой при рождении наступил на ухо весь киевский зоопарк. Инструмент невыносимо страдал в ее руках и о страданиях своих жалобно и тоскливо оповещал весь двор. Розенберги-старшие, тем не менее, ужасно гордились дочерью и имели наглость говорить о ее таланте.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу