– Что так долго? – высунула голову в раскрытое окно мама. – Я уже думала, что ты в колодец упал.
– Иду, иду! – откликнулся я, задирая голову к небу, хотя мне и очень хотелось побыть наедине с его синевой.
Разве скажешь маме, что можно насытиться не только постным борщом, но и пушистыми облаками, разве скажешь?..
А может, ей не надо ничего говорить…
Не надо – что ей небо, что ей облака, что ей парящие над отрогами упившиеся чужой кровью орлы? Не забыть бы главное – сказать про работу.
Не забыть бы…
– Хватит дрыхать, чертенята! Подъем! – ни свет ни заря будила меня и Зойку тетя Аня, пахнувшая колодезной свежестью, как одеколоном. – Кто рано встает, тому Бог подает.
На допотопный будильник, который Харины привезли еще из-под Воронежа, из Новохоперска, и который по ночам дежурил у изголовья кровати, тетя Аня полагаться не хотела – дежурный то и дело подводил ее: либо принимался не вовремя трещать и пугать во тьме неутомимых добытчиц – мышей и жившего по соседству старика Бахыта, либо вообще наотрез отказывался звонить.
Еще менее надежным часовым, чем будильник, был старый соседский петух с багровым, как свежее малиновое варенье, гребнем. Степенный, с чинной поступью и с не по-деревенски изысканными манерами, он кукарекал не каждое утро, а через день, как будто от своего заливистого кукареканья желанного удовольствия не испытывал, а только зря надрывал глотку. Кукарекнет, бывало, разок-другой для того, чтобы напомнить хохлаткам о том, кто истинный хозяин в курятнике, и тут же замолкнет.
– А ну-ка, Гриша, помоги мне вытащить мою засоню из постели, плесни-ка на нее холодной водицы! – для острастки дочери воскликнула тетя Аня. – Нет, чтобы со старших пример брать – Женечка на работу вон когда ушла…
Мама и впрямь уходила раньше всех. Гюльнара Садыковна устроила ее в школу уборщицей (не откажешься же от такой работы, если по-казахски ни слова не знаешь, да к тому же хвори разные донимают). Мама тихонько выскальзывала во двор, когда в небе над крутыми отрогами Ала-Тау еще ярко светился серебряный, оброненный ангелами-кочевниками бубен казахской луны, безмолвный и неправдоподобно близкий.
Я просыпался вместе с ней и, ворочаясь с боку на бок на продавленном диване, долго и боязливо прислушивался к тому, как она в потемках одевается; натягивает на себя шерстяную кофту, подаренную Хариной; как шлепает поношенными туфлями, купленными перед самой войной в фирменном магазине Фейгельмана; как осторожно прикрывает скрипучие двери и как ее недобрым, отрывистым лаем провожают до самой школы несговорчивые казахские собаки.
За работу мама принималась с самой ранней рани, благо в степи рассветало удивительно быстро (рассвет обрушивался и накрывал тьму, как оползень – мощно и неудержимо). До начала уроков нужно было привести в порядок все: протереть парты, помыть в классах и коридоре полы, вымыть окна. Хуже всего приходилось зимой, в темную пору года, когда из райцентра прекращали подачу в кишлак электричества или когда оно поступало с большими перебоями. За свою работу мама ничего не получала – деньги в колхозе никому не выдавали. И коренным жителям и эвакуированным начисляли трудодни, за которые по распоряжению председателя Нурсултана Абаевича Абаева каждый работник в конце года (если год был урожайным) получал не рублями, а натурой – картошкой второго сорта, мерой сорной ржи или подгнившей свеклой, забракованной приемщиками областного сахарозавода из Чимкента.
Трудодни начисляла Харина, которая с отличием закончила в Алма-Ате финансовый техникум, а помогал ей Арон, тихий, высохший, как саксаул, еврей – беженец из Вильнюса, очутившийся с женой в предгорном «Тонкаресе» раньше, чем мы, и ни с кем, кроме своей строгой начальницы, в колхозе не водившийся.
– Такого бухгалтера свет не видывал, – нахваливала Арона тетя Аня, – видно, уже в чреве матери счетами щелкал.
Целыми днями они сидели в конторе и колдовали над этими таинственными трудоднями, но наша хозяйка не раз предупреждала маму, чтобы та не очень-то надеялась на свои заработки – мол, тут колхозникам и до войны-то доставались только крохи, а сейчас даже и на крохи рассчитывать нечего: «Все для фронта!» Бедолагу воробья и того до весны такими хлебами не прокормишь.
– Подъем, ленивцы! – снова крикнула тетя Аня в темноту, но темнота на ее крик не откликнулась. – Зойка! Гриша! Будь жив отец, вытянул бы ремнем обоих по теплым ягодицам, тут же, притворщики, вскочили бы как миленькие. Картошка нарезана, масло уже в сковороде, жарьте и ешьте, только хату не подпалите, – наставляла она темноту. – Простокваша на полочке в крынке… Ну, я пошла.
Читать дальше