– Чья мать? – не изменяя себе, бесстрастно полюбопытствовал Туров.
– Мейлаха… Ходатая, – борясь со сползающим на висок париком, пробормотала та.
– Мироналександрыча? – удивился товарищ прокурора, как всегда выговаривая имя и отчество присяжного поверенного слитно. Он разевал рот, как рыба, и из его бездонной полости на Мирона Александровича веяло брезгливостью и Сибирью.
– Для кого, может, он и Мирон Александрович, а для матери был и навеки останется Мейлахом. Так звали моего покойного отца, его деда… Мейлах – по-еврейски король.
Болтливость старухи коробила Турова. Какое ему дело до того, как звали ее отца! Но еврейка не унималась, безостановочно треща и выплевывая слова, как вишневые косточки.
– Господин товарищ прокурора! – закричал из сна Мирон Александрович, но Туров, похоже, не услышал. Он продолжал исподлобья смотреть на старуху, ожидая от нее новых признаний и плотоядно предвкушая сладость раскрытия какой-то неслыханно важной тайны.
– Позвольте, позвольте, – помрачнел Туров. – Мироналександрыч что – еврей?
– Все мы евреи, – сказала старуха и, умаявшись от борьбы с непослушным париком, сняла его и положила на дубовый судейский стол.
– Кто – все? – обомлел товарищ прокурора.
– Все Вайнштейны, Гольдштейны, Каганы, Коганы, Мандели, Спиваки.
– Позвольте, позвольте. Но причем тут Мироналександрыч? Он же – Дорский! – с напускной яростью заступился за присяжного поверенного Туров.
– Для кого, может, Дорский, а для матери был и навеки останется Вайнштейном… Ни с каким Дорским, чтоб мне с этого места не сойти, я не лежала…
Туров покосился на старуху, на парик, черневший на незапятнанном судейском столе, ужас, смешанный с жалостью и любопытством, круглым и красным тавром заклеймил его крутой неуступчивый лоб и чуткие уши с белыми, продолговатыми, как вареники, мочками.
– Не слушайте ее! Гоните взашей! – взмолился Мирон Александрович. – Господин товарищ прокурора!.. Милостивый государь Алексей Николаевич!.. Я не имею чести знать!..
– Ну что ты, байстрюк, зря глотку дерешь? – укорила его старуха и повернула к Турову остриженную наголо (этого требовал обычай) седую голову – колючую осеннюю стерню. – Он с самого рождения такой… голосистый… Когда мэел, прошу прощения, совершал над ним обряд обрезания, он орал так, что у ангелов закладывало уши.
– Милостивый государь Алексей Николаевич! – прохрипел истерзанный страхом Мирон Александрович. – Позвольте я выведу… Я мигом… Развела базар!..
– А что? Разве я не на базаре?
– Что? – возмутился и бесстрастный Туров. – Суд – базар?
– Всё – базар. И базар – базар, и суд – базар… Я торгую карпами, а вы законом… Скажите, пожалуйста, почем у нас ныне фунт справедливости?
– Вон! – не выдержал Туров.
– Вон! – подхватил его праведный гнев Мирон Александрович.
К великому его удивлению и радости, старуха не огрызнулась, а медленно, уперев руки в боки, направилась мимо казенных, отшлифованных задами скамей к выходу.
– А парик? – неожиданно воскликнул Туров, и Мирон Александрович весь сморщился, съежился, боясь, что старуха вернется и больше никогда не уйдет ни из его сна, ни из зала, ни из его жизни. Он немо, исковерканным гримасами лицом, искательным, почти молящим взглядом принялся подавать товарищу прокурора знаки: мол, ради бога, Алексей Николаевич, не задерживайте ее, пусть убирается подобру-поздорову к своим рыбам, к своим тараканам, на свой базар, где каждый, начиная от урядника Нестеровича и кончая меламедом Лейзером (если он жив!), знает ее, а парик я выкину, сожгу. Но Туров был неумолим. Парик, осквернявший судейский стол, вызывал в нем неприкрытое чувство гадливости. Товарищ прокурора почти не сомневался, что в нем, в том парике, копошатся мерзопакостные насекомые, которым только дай волю, и они расплодятся, и поползут, поползут со стола к нему, от него к Борису Евгеньевичу, председателю окружного суда, от председатели окружного суда к генерал-губернатору, а от генерал-губернатора во дворец к самому монарху!
– Парик! – воскликнул он, не обращая внимания на гримасы и взгляды Мирона Александровича. Не хватает еще, чтобы Борис Евгеньевич обнаружил на своем мундире или на настольном сукне, или в деле откормленную в перхоти вошь!
– Парик! Парик! – возопил Мирон Александрович и живо представил себе, как председатель суда Борис Евгеньевич Чистохвалов, седой, благообразный, в позолоченном пенсне, пожалованный за верную службу престолу и отечеству Владимиром третьей степени, пялится на сукно, по которому ползет осиротевшая местечковая вошь. С Борисом Евгеньевичем шутки плохи. Борис Евгеньевич вхож к самому генерал-губернатору. Одно его слово, и он, Мирон Александрович, никто, нуль, дождевой чернь, не присяжный поверенный Дорский, а снова Мейлах Вайнштейн. И всему виной будет одна белесая, одна коварная вошь из парика его матери! Господи, Господи!..
Читать дальше