— Мы теперь не казенные, —с трудом заставляя себя говорить спокойно, возразил Иван.
— Ну и что! —рявкнул Запрягаев, — Пороть вашего брата завсегда можно! И должно! —он грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнули стопки и тарелки, — Не нами сказано: не мазана телега скрипит, не сечен мужик рычит!
Глафира, прижав руки к высохшей груди, умоляюще смотрела на Ивана, как бы заклиная: «Не спорь ты с этим аспидом. Не прекословь ты ему».
А Иван так стиснул обеими руками край столешницы, что ногти побелели. И наклонил голову, пряча глаза.
«Зверина проклятая! Самого тебя выволочь да плетьми… А лучше того, прихлопнуть на месте!»
Но Запрягаев уже сообразил, что разговор пошел вовсе не застольный, и сказал, криво усмехаясь:
— Ну, это так, к слову пришлось. Секут ведь не каждого, а через одного… Тебя, к примеру сказать, пока не за что. Тобой их благородие господин Тирст довольны. И даже внимание тебе оказывают… — И осекся, почувствовав, что опять сказал лишнее.
А Иван снова подумал: «Не миновать мне шею тебе свернуть!»
Запрягаев гостевал еще долго, пока не высохло дно графина, Иван совладал с собой и, блюдя гостеприимство, почтельно потчевал господина вахмистра. Но Севастьян Лукич, видимо, был недоволен, что разболтался некстати, или же не мог забыть перехваченного им недоброго взгляда — только пил и ел молча, почти не отзываясь на попытки хозяина снова завязать разговор.
2
Проводив Запрягаева за ворота и удостоверять, что свернул он в проулок, где жила известная всей слободе тридцатилетняя вдовая бабенка Лизка Губастая, промышлявшая между делом продажей спиртного из‑под полы, — Иван, не заходя в горницу, поднялся на чердак, где схоронилась от дорогого гостя хозяйка дома.
— На кого это он разорался? — с тревогой спросила Настя.
Иван опустился на шуршащую постель, обнял жену.
— На тебя, на меня, на весь белый свет, Настенька…
Больше ничего ни спросить, ни сказать она не могла, он целовал ее отзывчивые губы, гладил, ласкал ее льнущее к нему тело…
Но даже жаркая радость близости не могла потушить угнездившуюся в сердце тревогу… Как навязчивое воспоминание о дурном сне, то и дело вставала в памяти грузная зловещая фигура Запрягаева, его пучеглазое в ярости, налитое кровью лицо… Больше всего тревожили вырвавшиеся у вахмистра слова о внимании Тирста. Нетрудно было догадаться, какого рода это внимание, если о нем известно Запрягаеву.
И в первый раз понял Иван до конца всю непрочность, шаткость своего с таким трудом сколоченного счастья…
Запрягаев только и ждет знака, чтобы наложить на него свою тяжелую волосатую лапу. У него, кроме верноподанной алчности цепного пса, особая, своя корысть… Настя, Настя… привел грозу на твою голову… Было бы не подбирать тебе в лесу простреленного варнака… Не видала бы, не знала… жила — горя не ведала…
И снова жадно и порывисто целовал и ласкал ее…
Она радовалась его ласкам и отвечала на них, но все постигающим чутьем любящей женщины чувствовала, что на душе у него тревога и смятение.
Он затих возле нее усталый и облегченный, спрятав горящее лицо на ее груди, и лежал неподвижно, только чуть–чуть самыми кончиками шершавых пальцев прикасался к мягкой гладкой коже полного крутого плеча…
Она поцеловала его влажный висок и сказала:
— Ты что от меня глаза прячешь, Ванюшка?
Он молчал, и она призналась:
— Истомил ты меня сегодня. Ванюшка… заласкал… — Еще теснее прижалась к нему и прошептала: —Хорошо мне с тобой!..
И тогда он отозвался глухо и скорбно:
— Короткое наше счастье, Настя!
То, что она смутно чувствовала и пыталась отогнать от себя, перешло в ощущение неясной, но близкой, неотвратимо надвигающейся беды.
— Что, что случилось, Ванюшка? Не томи ты меня, говори, родной!
— Зря я надежду на Тиретову жадность положил, — признался Иван. — Он меня с первого дня под прицелом держит. Нужен я ему сейчас, а найдет взамен мастера или, не дай бог, приключится беда на печи — тут же выдаст на расправу. Вот и выходит, я вроде мышонка… бегаю, попискиваю, а кошка‑то вот, рядом, глаз не сводит, хвостом бьет… А тут еще этот боров на тебя распалился. Только Тирстова слова ждет… Рад живьем проглотить… Уходить надо, Настя! Не дадут они нам жизни…
— Вот и неспроста сон мой, — сказала Настя после долгого тяжелого молчания. — Пока кричал он в горнице, я все прислушивалась, потом тихо стало, думаю, пронесло беду, и не заметила, как уснула. И вижу, будто иду я к тебе в землянку, в узелке еду несу. Только не лесом иду, а полем. Широкое такое поле, голое, ни скирдов, ни суслонов — одна стерня торчит. Я босая по стерне иду, подошвам не колко, а голени царапает… А впереди далеко–далеко бугор, на нем сосна большая. И знаю я, надо мне на бугор этот выйти, там под сосной землянка, где ты лежишь. Иду я, иду, а бугор все далеко, ровно уходит от меня. Я ударилась бегом, бегу, тороплюсь, и вдруг из‑за небоскату туча черная–черная, все пухнет, разрастается… День до того ясный, раскатистый такой, а тут враз потемнело. Заволокла туча все небо, и бугор, и сосну заслонила. Темень кругом, и в какую сторону идти, не знаю… Так в страхе и проснулась… Тут вскорости ты пришел. Хотела тебе сон рассказать… да не успела…
Читать дальше