На деревню двоих опустился покой. До следующего раза, когда изба опять разрушит и опять отстроит надгробие их такой совсем ничтожной жизни, оставалось каких-нибудь две трети года. И в воздух опять полетят обычаи и тишина деревни двоих, обыденные вымыслы и находки. И опять в течение краткого мгновения второй человек будет думать, что у него есть кого хоронить. А изба будет злиться, злобствовать и беззвучно проклинать их. Потому что в ее глазах первый и второй срослись гораздо раньше, чем это произошло на самом деле. Изба ясно, раздражающе ясно видела в них их, будущих, – без деревни, без облепихи, друг без друга, без избы. Со злости чаще, чем каждые девять месяцев, оставляла их в своем лоне без фигурки понятия обмана. Злилась на них нынешних, что они так не торопятся обогнать свое будущее, не доверяя их срастившей избе.
Отец был жив только своей смертью. А ты, в вечности этого единственного утра, тоже пахнешь ею, пахнешь дурманяще для ее не познавших – таких, как я. Конечно, что такое новая скрипка против старого смычка? Тем более – против некогда начавшегося божественного величия вечного отцовского утра? То, во что так спешит умереть отец, – ни смычок, ни тем более я, скрипка, ни мы со смычком вместе взятые. Это вечное утро так печалит его.
Хотя сердце кровью обливалось каждый раз, когда видела в отцовских глазах свою собственную отталкивающую недостаточность, порождающую в нем холод и злобу, я не могла отказаться от него. От того, кто уже давным-давно отказался от меня и всех остальных, чтобы встретить свое единственное и вечное утро.
Я отчаянно трепала смычок за волос, целовала его, чесала и просила, требовала помочь, объединить, чтобы мы узнали, куда улетает отцовская печаль. Ты, вечное утро, уж лучше жди его. И я приведу его туда, где ты его ждешь. Туда, куда ты так зовешь его, что даже я слышу. Там, куда он торопится, он и решит, кому из нас суждено только следовать за ним по холмам, а кто будет гулять с ним и мять в траве ноты, которые будет невозможно прочитать. Тогда поднимемся и будем мять горний луг. Будем мять, перевернувшись вверх ногами, чтобы снизу подготовить его верхнюю часть. Но не для всех нас найдется место в той верхней части луга. Мое красное дерево, наверное, будет ныть, потому что узнаю, что на готовый луг на потолке мира не попаду именно я, а отец, следуя за вечным утром, будет играть там один на волосе смычка. Наверное, будет ныть, потому что, как и отец, пойму, что есть и будет нечто, чего ему всегда будет не хватать, даже в вечном утре. Узнаю, что я лишь отвлекла кусок его внимания между тогда, когда вечное утро занялось где-то в начале, и теперь, когда он истосковался и рвался к нему, в прыжках топча траву. Отец впопыхах встанет на мой корпус, сломает его и, не обращая внимания, не оглядываясь по сторонам, помчится туда дальше. Я не боюсь надломов и трещин в корпусе. Я буду звучать еще лучше, мне некогда умирать. Даже не у кого. Никто не ждет рождающийся или умирающий смычок – ждут его игры. У одиночества не умирают.
Все же грустно жить свою веселую жизнь. Наверное, я забыла сказать, что в отсутствие отца ничего больше не делала, только смеялась. Ведь в одиночестве ничто не страшит, даже страх. И вообще пора уже, наверное, убираться из скрипки вон.
Так я думала только в то вечное утро. Но ведь, кроме него, у меня больше ничего нет.
Меня все еще тревожит до глубины души, что же отец увидел там, в начале вечного утра, когда то занялось для него, что потерял, и по чему теперь так тосковал, и что никогда не перестанет тревожить. Потому что это никогда не оставит его. И никакая скрипка, даже наиневероятнейше необыкновенная скрипка не доставит отцу и малейшей доли той ощутимости, потому что вся она была там, в утре, а повсюду кругом ее не было. С тех пор все, что он видел и испытал, были более или менее болезненные и ненужные, скучные и пустые отвлеченности. Временный отдых в единственном существовавшем для него мире, переживании и выживании – его вечном утре. В той заре, с чистотой и невинностью которой не сравнится ничто, а каждое, самое ничтожное позже встреченное пятнышко будет казаться ужасной грязью. Там, где все зародилось и расцвело, где отцу в подбрюшье вонзилось безвозвратное и неотменимое, все остальные уколы заранее обезвреживающее и отводящее ощущение, острое, как нож. Ощущение, которое никогда не станет запоздалым или невечным, потому что оно всегда первое.
То, что соединяло его со мной и другими, ничуть не напоминало безграничного всепрощения или самопожертвования любви. То не любовь, а музыка.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу