Ивану Алексеевичу прибавилось работы: изволь пересказывать чуть не в каждой избе, как сдавался фельдмаршал Паулюс со своими генералами, как спешил ему на помощь фельдмаршал Манштейн, да напоролся по дороге на наши танки…
А «похоронные» между тем все шли да шли через его руки. Он уже счет потерял вдовам, осиротевшим детям, матерям. Старился на глазах. Грохот непрестанных боев отзывался в тылу этими с виду столь невзрачными листочками. И пришел такой день, когда на одном из листочков Иван Алексеевич прочитал имя Василия, сына Стеши.
Как он все время этого боялся! Три дня похоронная лежала у него в сумке. Он подумал послать кого-либо, но устыдился своего малодушия. Надо идти самому, пусть удар придется на обоих.
Стеша не заплакала, не закричала – поникла, опустилась на скамью, замерла. Слышала она или не слышала уговоры Ивана Алексеевича? Возможно, и, слышала, да не понимала: такими пустыми были ее глаза. А руки ее на столе перед Иваном Алексеевичем бились и трепетали мучительной дрожью; только руки и оставались живыми в ней.
Иван Алексеевич все говорил, говорил, а слова были ненужными, лишними – он замолчал. Долго они сидели молча друг против друга в наплывающих зимних сумерках, синевато-светлых за окнами. Иван Алексеевич встал, вышел во двор, окликнул через плетень соседку и поручил ей присматривать за Стешей первые дни…
Зимний январский вечер был тих, безветрен, задумчив; шел мягкий снежок, все кругом пушисто и легко белело: крыши, сугробы, кроны деревьев. Дорога четко обозначалась перед Иваном Алексеевичем двумя сине темнеющими колеями. Он повернул направо и, оставляя за собой на чистом снегу темные следы валенок, побрел в колхоз «Красный путь» к Степану Лаптеву.
С того времени Стеша начала от него уходить, и все дальше. А куда, он понять не мог. У нее появилась какая-то своя тайная глубина, и очень темная, как он заметил. Его частые посещения, которыми он думал смягчить ее горе, она принимала с холодной безучастностью и даже как будто ими тяготилась. Соседка тоже жаловалась, что чувствует себя лишней у Стеши в доме. Как-то Стеша обмолвилась, что теперь у нее впереди ничего нет, кроме смерти, – и хорошо бы! Сказано это было мимоходом, из той самой глубины, куда сокрылась ее живая душа.
И опять любовь Ивана Алексеевича омрачилась болью за Стешу: нужно помочь, просветлить ее, а он бессилен.
Реже стал заходить и мучился этим, не зная, правильно ли. Потом решил совместно со Степаном Лаптевым, что неправильно, и опять зачастил. Стеша этих перемен просто не замечала.
От природы худощавая, она на глазах еще больше убывала. Своим худым, смугло-бледным лицом, с большими глазами, всегда глядевшими насквозь или мимо, она внушала людям и жалость к себе и какую-то безотчетную суеверную опаску: в былые времена за эти глаза приписали бы ей колдовство.
Опять повеяло с юга теплым ветром, опять пришел апрель – новая молодая весна.
Все было, как и прежде, в минувшие весны: истомный послеполуденный хмель на солнцепеке, черная земля бугорков, серый избитый капелью плотный снег на лесных опушках, немолчный сильный свист синиц поутру.
Вышел Иван Алексеевич в почтовый обход на зорьке. Слегка морозило после холодной и лунной ночи, мелкие, насквозь промерзшие лужицы тонко хрупали под сапогами, все вокруг так ясно и легко розовело, отражая зарю. Ближайшие колхозы на его пути подряд вытянулись по-над Окою; во второй деревне, куда была повестка на денежный перевод, он задержался у блинов и самовара, а когда подходил к третьей деревне, дорогу уже распустило. Возле новой кирпичной конюшни у железного бака, полувкопанного в землю, возился с ломом в руках старый знакомый Антон Игрейкин; в расстегнутом полушубке, сбившейся набок шапке, присадистый, коротконогий, он с ожесточением выкалывал из бака лед, посылая в солнечный воздух гулкие, со звоном, удары.
– Куда торопишься, растает сам! – дружески крикнул Иван Алексеевич. – Весна!
– А по мне хоть бы ее и не было! – хмуро ответил Антон. – С лошадьми никакого сладу, ну, скажи, что водки напились! Письмишка-то нет?
– Пишут! – сказал Иван Алексеевич и пошел себе дальше.
Попался навстречу второй знакомый, старик, и тоже из конюшни, водовоз Яков Тимофеевич, по кличке «Жареный» за давнюю любовь к нагретым лежанкам и печкам. В какой-то рыжей полубабьей кацавейке, поматывая концами вожжей, он шагал рядом с бочкой, не разбирая дороги, храбро хлюпая по всем лужам, что-то бормоча сам с собой. И сивая кобыла, трудно тащившая на подъем тяжелую бочку, была под стать ему – стара, пузата, шершава, со взлизами против шерсти на боках, с темнеющими ямами глубоких надглазий.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу