Вероника практиковала разговоры с собой не только в городе, где проживала в общежитии, но и в деревне, где родилась и до поступления в ВУЗ жила с родителями в бревенчатом домике. Этот домик стоял в ста километрах от города, здесь у неё была своя комната. По выходным она уединялась там, писала стихи, записывала удачные мысли, цитаты мыслителей и тексты песен любимых групп. В родительском доме пристрастие вертеться перед зеркалом получало свободу действий: не требовалось ждать, пока соседки по комнате разбегутся на учёбу, а родителей она не стеснялась.
– Мы живём в вакууме монотонности, – доносилось из спальни. – Я слышу, как скрипит вертушка проходной на заводе: утром и вечером, вчера и сегодня… Ты закрываешь глаза… Ты их открываешь, чтобы снова бежать по кругу… Я слышу, как слеза ударяется о пол и разбивается на осколки, словно ледяная… Жажда свободы, мечта о прекрасном дне, где всё было бы по-другому: кто-то подхватит твою ладонь и согреет своим теплом, кто-то поймёт тебя… Долгая череда тёмных дней… Ты засыпаешь в пустом вагоне – скоро твоя станция, а скоро конечная станция – только бы успеть…
Мама приоткрыла дверь и уставилась на усатое лицо дочери (усы были приобретены в городской лавке и использовались в качестве аксессуара к образу):
– Что ты делаешь? – удивилась она.
– Не мешай! – Вероника захлопнула дверь. – Что вы понимаете, – сказала она, – одни подлецы, а все добрячков из себя строят.
Тяга к философствованию и стихоплётству, кроме пары-тройки минут рыданий, принесла убеждение в том, что она знает всё, как о себе, так и о других. Такая уверенность пришла к ней лет в тринадцать – солидный возраст для глубокомыслия – а к семнадцати ей нельзя было не сочти себя Гуру.
С темой монотонности жизни могла сравниться лишь жестокость оной, с одной стороны, и чувственность принятия с другой – эти темы она любила. Думала о бесчувственных и чутких, о низости и наоборот. Жестокость – и сила духа свершать возмездие, и убогое бессилие…
– О, никто не родился с огрубелой кожей – тяжёлая работа – мозоль за мозолью делают её такой. Беда за бедой делают нас сильнее, говорят они, но и черствей – об этом молчат. Нежная душа ранится малым, а огрубевшую – голыми руками не возьмёшь, но и слезами тоже. – Она покривилась в зеркало: – Разве жестокие люди сильнее или отважнее? И самый злой человек плачет от жалости – к себе, а большей слабости нет. И самый злой человек боится – они ведь смелы с теми, кто беззащитен…
Она упала на кровать. «О, бесчувственные! О, не задумывающиеся! Я даже не веду речь о предпосылках психосоматических заболеваний, не говорю об Алекситимии и тому подобном», – мысли сбились в несвязный комок.
Она поднялась и, не изменяя традиции, надела шляпку и очки с аккуратными стёклами. Усы ей нравилось наклеивать, лишь когда дело серьёзное, для настоящих мужчин, тогда она и трость брала – теперь этого не надо. Она приняла забавную позу и поиграла с мимикой:
– Недостаточность функции рефлексии прослеживается во многих, – брови сошлись к носу, губы напряглись – всё для сурового фейса, – не говоря уже об эмпатии.
Когда случалось выдать удачную мысль, она плотнее закрепляла очки на носу и делала умный вид:
– Ранимые страдали, и, зная, что это такое, помогут; от очерствевших помощи не жди: им теперь легче идти. Но… Чувствительность и ум не делают слабее – это путь через боль, проложенный дальше всех лёгких путей.
В родительском доме монологи вслух, бывало, прерывались звуком шаркающих шагов старухи, которая за умеренную плату приносила по утрам молоко.
– Хозяева! Есть кто дома? – заблеял старческий голос.
Эта старуха пришла на смену старику, все в деревне звали его «дедушка» и покупали у него молоко, пока кто-то не застукал его за купанием в нём. Ушлый был «дедушка»: набирал полную ванну, купался, потом, разливал в бутылки и продавал. Таким образом он «омолаживался».
– Ух, проклятая! – Вероника не любила ни стариков, ни молоко.
Хлопнула дверью и продолжила:
– Итак, почему же одни бесчувственны, словно ороговевший слой; другие – чувствуют в палитрах на миллион оттенков?
Она много думала о себе, анализировала свою жизнь и свои ощущения. Она была ранима с детства. Мимолётное слово могло ранить так, что она оправлялась от этого месяцами, а что покрепче помнилось до сих пор. Она была гордой ещё в детском саду. Не выносила, когда её ругали, вела себя тихо, только бы воспитатели не высказали чего. Это же так стыдно! Как потом с этим жить? Помнит, минут по пятнадцать стояла у двери в квартиру подружки, прежде чем позвонить, всё решала, что сказать её маме, чтобы та ничего дурного о ней не подумала и не сказала. В четыре-то года… Она никогда не нарывалась, но тронь её – глаза выцарапает. Воля дать отпор у неё всегда имелась, терпеть она не станет! Невыносимо терпеть, когда горит огнём – она была воспламеняема, сколько себя помнит.
Читать дальше