— Ну, ну, ну, ну! — воскликнула она наконец. — Можно же нам побыть иногда буйными сумасшедшими или обязательно надо казаться умудренными жизнью?
— Я хотел бы тебя понимать, — сказал он.
— О, бедняжка, — засмеялась она. — Как он нынче трезв и серьезен! И с таким лицом ты пойдешь домой? Они подумают, что мы тебя не накормили ужином, раз ты такой грустный.
— Я ужинал… и хорошо поужинал… — начал он, его глаза улыбались. Он был очень возбужден.
— О ужас! — воскликнула она в ответ на это. — Но это же такая малость по сравнению с тем, что я способна дать?
— Разве? — откликнулся он, и они улыбнулись друг другу.
— И притом самое худшее, — ответила она. Они постояли немного. Он смотрел на нее не отрываясь.
— До свиданья, — сказала она, протягивая руку. В ее голосе звучали теплота и симпатия. Он смотрел на нее, и его глаза блестели. Потом он взял ее руку в свою. Она сжала его пальцы, задержав его руку в своей. Потом застеснялась собственных чувств и опустила глаза. На его большом пальце был глубокий порез.
— Тебе больно? — очень нежно спросила она.
Он засмеялся снова.
— Нет, — сказал он мягко, словно его большой палец не стоил того, чтобы о нем говорить. Они снова засмеялись друг другу, и он, осторожно высвободив свою руку, ушел.
Наступила осень, и красные георгины, которые так долго сохраняют свет и тепло в своих душах по вечерам, умерли в ночи, утром им было нечего показать людям, кроме коричневых увядших шаров.
Когда в один из вечеров я проходил мимо дверей почты в Эбервиче, меня окликнули и сунули мне письмо для мамы. Неровный почерк на конверте вселял в меня смутное беспокойство. Я отложил письмо, забыв о нем, и вспомнил лишь поздним вечером, когда хотел чем-то заинтересовать, развлечь маму. Она взглянула на почерк и стала нервно надрывать конверт. Письмо она отстранила от себя, поднеся лист бумаги поближе к лампе и прищурив глаза, попыталась прочитать его. Я нашел ее очки, но она даже не сказала «спасибо», руки у нее дрожали. Она быстро пробежала глазами коротенькое послание, потом перечитала его снова и продолжала неотрывно смотреть на чернильные каракули.
— Что там, мама? — спросил я.
Она ничего не ответила, по-прежнему уставясь в письмо. Я подошел к ней, положил руку на плечо, чувствуя себя очень неловко. Она не обратила на меня внимания и тихо пробормотала:
— Бедный Френк… бедный Френк.
Френком звали моего отца.
— Ну, что там, мама?.. Скажи, в чем дело, что случилось?
Она повернулась и посмотрела на меня, как будто видела впервые в жизни, затем встала и принялась ходить по комнате. Потом она вышла из комнаты, и я слышал, как она покинула дом.
Письмо упало на пол. Я поднял его. Почерк был очень неровный, прерывистый. На конверте была указана деревня, находившаяся в нескольких милях отсюда. Письмо было отправлено три дня назад.
«Моя дорогая Леттис! Тебе захочется узнать, отчего я ушел. Я вряд ли проживу еще день-два — с почками совсем плохо, моим мучениям вот-вот придет конец. Однажды я уже приходил. Я не видел тебя, но я видел девушку в окне и перекинулся несколькими словами с парнем. Он ничего не знал и ничего не чувствовал. Думаю, девушка повела бы себя иначе. Если бы ты знала, как я одинок, Леттис, как я всю жизнь был ужасно одинок, ты бы, наверное, пожалела меня.
Я сохранил, что мог, чтобы заплатить тебе. Я получил все сполна, Леттис, и рад, что настает конец и что самое худшее теперь позади.
Прощай. Навсегда. Твой муж Фрэнк Бердсолл».
Я был потрясен этим письмом от моего отца и судорожно пытался вспомнить его, но я знал, что воображаемый мною образ высокого, красивого, темноволосого мужчины со светло-голубыми глазами был во многом создан со слов матери, его портрет я видел лишь однажды.
Их брак был несчастливым. Мой отец, который вел себя фривольно, даже вульгарно, обладал немалым обаянием. Он был прирожденным лжецом, напрочь лишенным порядочности, и постоянно обманывал маму. Постепенно ей открылись его лживость и двуличие; ее дух восстал против такого положения вещей, поскольку к тому времени все надежды и иллюзии разлетелись вдребезги на мелкие осколки. Прежде всего она отвратилась от него как женщина, убедившись в том, что ее любовь и романтические мечты — не более чем грезы. А когда он покинул ее ради других удовольствий — Летти тогда было три годика, а мне пять лет, — ей пришлось особенно трудно. До нее доходили разные слухи. И никогда ничего хорошего. Известно было только, что он процветал. Он никогда не приходил повидаться с ней, не писал ей все эти восемнадцать лет.
Читать дальше