Однако звонить больше было некуда, ничего не оставалось, как обернуться. Почему-то он чувствовал беспокойство при мысли о необходимости обернуться.
Закутавшись в простыню по самое горло, она прислонилась к стене.
Блеклое лицо в тени от настольной лампы, темные глаза. Избегая взгляда, Трескин растянулся рядом с ней на кровати и уставился в потолок. Она молчала, и от этого молчания шевельнулось в Трескине беспокойство. Он сказал, ощущая сухость в горле:
— Ничего страшного. Перепились ребята. Черти начали им чудиться с кочергами.
— Что с тобой? Что происходит?
Она сказала это так, что отпала возможность городить вздор, а иного ничего на нынешний случай у Трескина за душой не было — он молчал. Пока молчал. Он ждал, что как всякая баба, она станет сейчас приставать с расспросами, а потом они разругаются, справедливо обидевшись друг на друга. Она пожалеет о напрасно растраченном сочувствии, а он обидится на нее за то, что лезет, не спросясь, в душу.
Она подвинулась, высвободила из-под белого покрова руку, и ладонь ее ласково, но как будто с опаской легла Трескину на грудь. Пальцы чуть-чуть подрагивали. Трескин затих.
Из-под ладони тепло проникало куда-то глубже, к сердцу. Ладонь лежала, он чувствовал, как расслабляется тело, ноги и руки его отяжелели, распростертые по постели. Тепло распространялось, обволакивая сознание. Нетерпеливое, раздраженное чувство повсюду уступало теплу, злость еще не покинула Трескина, она оставалась в нем, внутри, но уже не тем непроходимым комом, который мешал дышать, — воспоминанием оставалась злость, призраком злости.
Наслаждение заключалось не в злости, оно заключалось в ладони, которая лежала у него на груди.
Трескин посмотрел на девочку и поразился, какая глубокая печаль выражалась в ее лице. Легко касаясь, поглаживала девочка Трескина, а смотрела в сторону бесконечно ушедшим взглядом. Казалось, все то дурное, нехорошее, что покидало Трескина, ее наполняло болью.
Печаль девочки была ему приятна.
Предшествуя нежности, подступало облегчение. И шевельнулся страх. Тот уже знакомый, но все равно непонятный, непостижимый страх, с которым он обнимал девочку. Трескин не понимал, что это такое: поднималась нежность и вместе с ней страх. Не сродные между собой чувства сливались друг с другом. Не отдавая себе отчета, что происходит, Трескин ощущал, что нежность его замешана на тревоге. Чтобы избавиться от страха, надо было озлиться. Не сложно было озлиться, это приходило само собой, без усилия — со злостью пропадала тревога и пропадала нежность. Размягчаясь душой, он начинал различать нежность и вместе с ней, как тень, неизбежно возвращалось тревожное, полное смятения чувство, которое, не зная иного понятия, он называл страхом.
— Ты можешь мне… страшную клятву дать? — с натужным смешком проговорил Трескин.
— Клятву? — рука ее почти не дрогнула.
— Это тебе не трудно?
Ладонь замерла.
— По правде говоря, трудно.
Она сказала это тихо, но явственно, так явственно, что не оставалось возможности усомниться в значении сказанного.
— Нет, в самом деле? — произнес Трескин не без растерянности.
— Зачем нам клятвы?
Все-таки она сказала «нам». Но Трескин этого не заметил.
— Понимаешь, будут нас стравливать — тебе про меня скажут, а мне про тебя… разное. Разные гадости. Будут нас ссорить. И ты… ничему не должна верить. Только мне, понимаешь? Только мне.
— Понимаю.
— А если понимаешь, скажи тогда просто, что будешь всегда со мной. Скажи, я с тобой, Трескин, сейчас и всегда! — Он приподнялся, положил руку на ее укрытое простыней бедро, словно это была Библия, а другую поднял ладонью вверх на манер протестантской присяги, которую видел в американском кино. — Поклянись так!
— Дай мне время, — отвечала она серьезно, без скидки на дурашливую форму, в которую Трескин облекал свои чувства.
Тихая ее твердость удивила Трескина. Почему-то он не предвидел сопротивления после того, как поступился гордостью сам. Он долго молчал, а затем сказал, не сумев скрыть обиды:
— Пообещай тогда, хоть для смеха, что никуда не выйдешь из номера, покуда я не вернусь. До моего возвращения. Это не трудно?
— Не трудно. — Она улыбнулась.
Трескин поднялся, чтобы одеться.
— Загляну в контору — что у них там, в самом деле. Может, и вправду придется милицию вызывать, если еще не вызвали. Чепуха какая-то. Галлюцинации. Загляну и вернусь. Я скоро.
Когда Трескин вышел, Люда разрыдалась. Не было у нее причин — плакать, но осталась одна — развезло. Разыскала трусики, оказавшиеся на полу, надела майку и вот, взявшись уже за брюки, светлые и короткие, выше щиколотки, разрыдалась — опустилась на кровать и заплакала, разложив брюки на коленях. Слезы текли… Но нет, это не была обида. Нельзя сказать, чтобы Люда позволила себе увлечься обидой. Тем более не могло это быть и разочарование — разочарование поздно приходит, много позже, чем слезы. Вряд ли это было вообще определенное чувство. Слезы текли сами собой — оттого, что поджалась губа, напряжение сошлось к переносице, в глазах защипало, и навернулись слезы; а когда вздохнула, протяжно и судорожно, тогда — разрыдалась. Испытывала она потребность плакать, и это была единственная причина, которая понуждала ее плакать, слезы катились, доставляя сладостную боль.
Читать дальше