Кто-то закричал, заскрипел под чьими-то ногами снег. Устинья вдруг разрыдалась — ей стало жалко себя, свою молодость, любовь, сгоревшие в этом страшном пламени. Кто-то обнял ее за плечи, куда-то повел. Она очнулась в теплой комнате на мягкой горячей постели. Болел висок, и она, коснувшись его пальцем, увидела кровь.
— Я упала, когда заметила пожар. Я как раз спускалась со шляха, — бормотала она, а перед глазами стояла ванна со льдом, в который намертво вмерз неродившийся уродец. — Наверное, потеряла сознание… — Она видела склоненное над собой знакомое морщинистое лицо старика-фельдшера. В его взгляде было столько неприкрытого любопытства. Он что-то знает, определенно знает. Превозмогая боль в затылке, Устинья продолжала: — В доме был кто-нибудь? Где Ната?
— Она сгорела. Я был у нее две не то три недели назад — у нее болел живот, и я дал английской соли, — рассказывал старичок-фельдшер. — Потом я видел ее родственницу, которая за ней ухаживала, и она сказала, что Нате стало лучше. Но теперь она сгорела, царство ей небесное. Отмучилась бедняжка. И молодых от себя освободила…
Устинья проспала целые сутки и еще одну ночь. Проснувшись поутру, быстро оделась и отправилась на пепелище. Снег все еще падал, хоть и не такой густой и крупный, как в позапрошлую ночь, но на том месте, где недавно стоял дом, зияла мокрая чернота. Устинья, подойдя поближе, увидела прежде всего закопченную детскую ванночку и внутри горстку пепла, смешанного с водой. От Натиной кровати остались спинки и рама, на которой когда-то была натянута сетка. От самой Наты не осталось ничего. Еще Устинья увидела подкову, когда-то висевшую над Машкиной кроватью. Она подняла ее и положила в карман шубы.
На этот раз Устинья рассказала Николаю Петровичу все без утайки, ибо последнее время между ними установилась какая-то особенная близость душ, основанная прежде всего на сумасшедшей любви к Машке и страшной тревоге за нее. Судьба Маши-большой тоже волновала обоих, но в разной степени: Устинья чувствовала себя ответственной за нее, любила как родную сестру и как Машкину мать, а еще как женщину, которую когда-то безумно любил Анджей. Воспоминание об этой любви Анджея к Маше почему-то всегда переносило Устинью в мансарду и в тот первый вечер их с Анджеем близости, когда он играл ей Un Sospiro Листа. Это были сложные ассоциации, Устинья не могла разобраться в них до конца, а потому просто любила Машу и страдала за нее. Что касается Николая Петровича, то судьба жены волновала его лишь в аспекте собственной карьеры, ибо он давно не испытывал к ней никаких чувств, кроме разве жалости и некоторого презрения. Временами он жалел о том, что связал свою судьбу с этой странной во всех отношениях женщиной, но тут же вспоминал о Машке, о том, что если бы он не женился на Маше-большой, у него бы не было сейчас Машки-маленькой. Как-то он подумал: «Мне нужно было жениться на Устинье — голова у этой женщины работает будь здоров, да и всем остальным хороша… Если и не жениться, то хотя бы сойтись поближе…»
Правда, сейчас ему было не до амурных дел. Выслушав подробный рассказ Устиньи, он достал из бара бутылку водки, налил им обоим по полному стакану и сказал:
— Ты все сделала правильно. Пей. Только до дна.
И залпом проглотил свою водку.
Устинья лишь пригубила стакан — у нее все еще кружилась голова и болел затылок. К врачам она, разумеется, не пошла — привыкла лечиться от всех болезней своими травами.
— Так вот, хочу сообщить тебе одну весьма интересную для нас обоих новость. — Николай Петрович обошел вокруг кресла, сел на тахту рядом с Устиньей и положил ей руку на плечо. — Меня прочат в Москву на весьма солидную должность. Сразу же дадут прекрасную квартиру, дачу, кремлевский паек, ну и все прочие блага. Анкета у меня чиста, но вот моя бывшая жена… — Он впервые назвал Машу «бывшей» женой и сам себе удивился, но тем не менее продолжал как ни в чем не бывало: — да, моя бывшая жена может мне здорово напортить. Во-первых, ты говоришь, она исчезла. Куда — хотел бы я знать?
— Этот парень, с которым она жила, тоже исчез, — рассказывала Устинья. — Я говорила с его матерью. Последние две недели они жили у нее. Перевезли к ней корову и даже сено. Мать этого парня вовсе не считает Машу ненормальной. Она говорит, что Маша городская и избалованная, но ласковая и добрая. А ее сын влюблен в Машу так, что матери кажется, будто она его приворожила.
Николая Петровича кольнуло в сердце полузабытое, но очень счастливое ощущение, связанное с Машей. Это когда она, благоухающая французскими духами и шампанским, обвивала руками его шею, шептала в ухо: «Пошли к нам. Я хочу тебя…» Как давно это было, каким счастливым казался сейчас тот короткий отрезок его жизни, наполненный музыкой Шопена и Листа, шелестом Машиных шелков, ее причудами, смехом, слезами. Той Маши нет больше на свете, зато есть женщина, которая может помешать ему стать тем, кем он непременно должен стать в силу своих умственных, организаторских и прочих способностей. Да, ему очень нужна Москва, ибо это — блистательная вершина любой карьеры, но еще больше нужна Москва стремительно взрослеющей Машке. Провинция есть провинция, и выше себя здесь не прыгнешь. В Москве же можно все.
Читать дальше