Елуцци вернулся из кабака в квартиру, где пахло свежей едой и дешевым одеколоном «жасмин». Леокадия (на самом деле ее звали Феней, но Елуцци об этом так никогда и не узнал) раздела и уложила в постель несчастного и еще здорово бухого хозяина дома и, сбросив одежду, в чем мама родила залезла к нему под одеяло. У нее были большие отвисшие груди, из которых сочилось молоко. Елуцци взял в рот темно-вишневый сосок Леокадии и стал по-настоящему сосать. Леокадия расплакалась от радости за себя и жалости к волосатому толстяку-коротышке. «Хочешь, вафельками почавкаю?» — великодушно предложила она, зная на собственном панельном опыте, что многие из городских мужчин любят, когда женщины берут в рот их «рабоче-крестьянский» болт.
Елуцци жалобно всхлипнул и стал сосать еще усиленней. Леокадия испытала вдруг такой сильный оргазм, какой не испытывала никогда в жизни. Через несколько минут она сладко заснула, прижимая к груди громко чмокающего Елуцци. Проснувшись среди ночи от голодного ора младенцев, осторожно выскользнула из-под одеяла и покормила обоих сразу. Мальчик уже который день выплевывал ее грудь, и Леокадия чувствовала не без облегчения, что он не жилец на этом свете. Зато девочка чмокала и сопела точно так, как делал ее отец. Когда Леокадия, дрожа от холода, вновь залезла под одеяло, Елуцци больно ущипнул ее за задницу и в мгновение ока ею овладел. Она не испытала никакого удовольствия от полового акта, зато Елуцци был доволен и весь вспотел от наслаждения. Она не спала остаток ночи, прислушиваясь к воняющему перегаром храпу своего нового сожителя и чувствуя возбуждение от обломившегося нежданно-негаданно счастья.
Днем она перетащила в его квартиру свои нехитрые пожитки и клетку с щеглом. Вечером умер мальчик, которого она положила в картонный ящик из-под вермишели и тайком от всех закопала ночью в соседнем дворе. Через месяц девица Леокадия Вырикова сочеталась законным браком с Альберто Джанино Елуцци, предусмотрительно сохранив за собой свою хоть и не звучную, но надежную по тем временам фамилию. Ее муж был католиком и набожным человеком, но ей тем не менее удалось отговорить его от венчания в церкви. Но не потому, что ей казалась чужой его религия — Леокадия если и верила в Бога, то только по привычке, — она была трезвомыслящей женщиной и очень боялась ЧК и красноармейцев. И не зря боялась. Спустя полгода именно двое красноармейцев увели среди ночи ее мужа, для порядка сперва лениво попинав сапогами. Правда, через неделю он вернулся домой, но это был уже другой Елуцци. Спустя месяц с небольшим бедняга умер во сне.
Леокадия осталась с четырьмя озорными черноглазыми девчонками на руках, целыми днями громко лопотавшими на своем мелодичном, но совсем не понятном ей языке, и с тихим красивым младенцем — Амалией, — к которому успела привязаться всей душой. Быстро проели-пропили все, что можно было проесть и пропить. Выйти замуж больше не светило — кому нужна баба с пятью малятами женского пола? Леокадия снова вышла на панель, повинуясь в первую очередь зову пустого желудка, хотя и плоть, избалованная страстными итальянскими ласками, тоже не молчала. Клиентов Леокадия приводила домой, переоборудовав для этой цели чулан.
Все, кроме старшей девочки, Джины, называли ее «мамой» и скоро довольно сносно болтали и матерились по-русски. Джина же Леокадию презирала и однажды даже кинулась на нее с кухонным ножом. Неизвестно, к чему бы привели в дальнейшем более чем напряженные отношения мачехи с падчерицей, если бы Джина не попала под трамвай у Никитских ворот, куда бегала шпионить за мачехой. Это случилось на глазах у Леокадии, только что «закадрившей» клиента. Кто-то сердобольный принес простыню и клеенку, и Леокадия собственноручно отнесла домой изуродованное тело девочки и положила на пол в чулане, приложив отрезанные ноги.
Она просидела над ним всю ночь, пребывая в безмолвном столбняке неутешного горя. Похоронив Джину рядом с отцом и родной матерью, замкнула квартиру, подхватила в охапку детей и уехала в свою родную Юрьевку, где, несмотря на все потрясения минувших лет, еще доилась корова, неслись куры и зрел крыжовник. Она сказала матери, что Амалия ее родная дочка. Мать не проявила особого восторга от внезапного нашествия голодной компании, но каждое утро исправно варила в ведерном чугунке картошку, которую потом толкла в деревянной миске и заливала молоком. Когда наступили холода, Леокадия, съездив ненадолго в Москву, устроилась на швейную фабрику и в ликбез. Она заявила матери решительным, не терпящим возражений голосом: «Бросишь хозяйство и дом на тетку Валю. Дети не должны расти беспризорниками».
Читать дальше