— Что вам угодно? — надменно спросил арестованный. — Зачем вы привели сюда этих людей?
— Молчать! Повернуться лицом! Опустить руки!
Арестованный бросил злобный взгляд на тюремщика, прошептал ругательство в его адрес, но повиновался. Он вытянул по швам руки и повернулся лицом. Писатель увидел глаза преступника и не нашел в них ни отчаяния, ни подавленности, ни страха. Эти, казалось, давно знакомые глаза выражали лишь высокомерие и презрение, убежденное превосходство над всеми без исключения стоявшими перед ним людьми.
— Два шага вперед! — скомандовал Саблин.
Арестованный вяло выполнил приказание.
— Ну? — обернувшись к писателю, спросил Прыгунов.
— Да, это он, — произнес Алексей Борисович.
— Ну и отлично! — Прыгунов обратился к графу. — Вы можете сесть. А мы можем идти, господа. Алексей, у тебя десять минут. Больше нельзя. Постарайся уложиться в это время. И так мы делаем великое исключение. Все для тебя, писатель, все для тебя. Эй, кто-нибудь! Принесите в камеру стул! Можешь беседовать. На всякий случай охранник останется здесь. — Прыгунов повернулся и направился к выходу. — Здесь все ясно, господа. Пойдемте, мне нужно кое-что с вами обсудить.
Вслед за статским советником сопровождающие вышли. Снаружи за ними закрылась дверь. В камере остались трое — Алексей Борисович, молодой граф и охранник — крепкого сложения невысокий мужчина лет тридцати пяти, лицо которого не выражало ни малейшего интереса к происходящему.
— Здравствуйте, — несколько растерянно произнес писатель.
Молодой граф усмехнулся:
— Здравствуйте, — брезгливо произнес он. — Что-то вы поздно здороваетесь.
— Ах да, простите. Вы узнаете меня?
Виталий взглянул на писателя, прищурившись, словно от близорукости.
— Да, сейчас узнал, — сказал он. — Я рад.
— Рады? Чему?
— Рад, что до смерти не придушил вас тогда. Я знаю вас. Вы — писатель. Я читал ваши книги. Их полно у нас в доме. О вас много говорила мать, особенно в последнее время. Бедная моя матушка. Она совсем рехнулась на старости лет. Впрочем, ей всегда нравились благородненькие ублюдки вроде вас.
— Бедная ваша мать, — повторил писатель. Он вспомнил о графине, и тут же на глаза его навернулись слезы. — Теперь ей, вероятно, уже все известно. Наверное, она сходит с ума. Какое ужасное горе!
— Да, точно. Именно таким я и представлял вас себе, когда читал вашу писанину. Трогательно, душевно… Себя пожалейте, писатель. Она вряд ли заслуживает лучшей участи. Ведь каждый должен получить то, что он заслужил?
— Почему вы так отзываетесь о ней?
— Как «так»? Ну да, конечно! Ну продолжайте, продолжайте. Ведь вы это хотели сказать? Нет? Отчего я так говорю о ней? Да оттого, что мне противно говорить о ней по-другому! Оттого, что я ненавижу ее! Я ненавижу их всех! Всех!.. Жалкие, безвольные животные, не способные ни на что! Я даже не могу назвать их людьми! Их чувства, их мерзкие потребности полностью поглощают их разум! Если, конечно, имеется таковой. Восемнадцать лет она прожила с этим человеком! Гадом, которого вовремя никто не удосужился раздавить! Восемнадцать лет она смотрела ему в рот! Даже тогда, когда он исходил слюной! В любой день во время своего припадка он мог перерезать нас всех! А она, как дворовая собачка, терпела все это и бегала за ним по пятам. Любовь? Тьфу!
— Вы говорите о графе Урманчееве?
— Да, о нем! Об этом несчастном калеке!.. Вы бы знали, как жили мы все эти годы! Вы когда-нибудь видели, как извивается эпилептик?
— Да, и не раз.
— Я наблюдал это с детства. Это отвратительно, мерзко, ужасно! — Граф скривил лицо в болезненной гримасе. — Вы не можете себе представить, как все это меня пугало! Как я ненавидел это! А она терпела и ходила за ним. Так надо, ведь он страдает, говорила она. В том не его вина! Но ведь и не моя! Не моя! Он страдал всего несколько дней, а я страдал месяцами! Месяцами! Ожидая, когда снова начнется этот кошмар. Я страдал и тоже терпел! Но ведь всему есть предел! Всему есть предел!
— И когда граф умер, страдания ваши не прекратились?
— Умер? — Маньяк широко улыбнулся, и от этой уверенной, самодовольной улыбки писатель вздрогнул. — Кто вам сказал, что он умер? Так, извиваясь и пуская слюну, он бы прожил еще долгие годы! Теперь уже все равно. Я убил его! И я горд от того, что решился на это!
— И это было вашим первым убийством?
— Это было первым моим наслаждением. До этого я не знал ни радости, ни удовольствий. Я знал только томительный страх. Страх перед этим жалким, в сущности, человеком. Перед его омерзительной болезнью. Если бы вы могли видеть, как он извивался, когда я душил его! Если бы вы могли чувствовать то, что чувствовал я! Я жалел тогда только об одном…
Читать дальше