– Пусть ее. Мне и так покойно.
Дело было в том, что Елизавета Петровна где-то начиталась и наслушалась, будто обладающие тайным могуществом, видящие невидимое и знающие неведомое старухи, знахарки и целительницы, к которым она упорно причисляла бабу Катю, умирают очень тяжело, если не создать в доме какие-то особые условия для благополучного исхода их души. Елизавета Петровна поспешно двигала мебель, веник зачем-то прислонила в углу вверх ногами, на всех подоконниках выставила банки с водой, оставляла распахнутой входную дверь, которую потом захлопывали продрогшие от сквозняка муж и дочь. А еще она вспомнила, как читала где-то, что в особенно тяжелых случаях приходилось снимать крышу избы, чтобы душа таинственной старухи смогла наконец покинуть тело, и совсем впала в отчаяние.
Баба Катя, со всеми поговорив и все уладив, умерла на четвертый день своей странной болезни, во сне, тихо, безо всяких мучений, необычных явлений и снятия крыши. Темное личико ее было спокойным и как будто довольным.
Людей на похоронах было мало, сын и невестка плакали, а Аня молчала и думала – что же за человек была баба Катя, жалела, что не догадалась ее об этом расспросить. Она даже не знала точный бабушкин возраст. И еще ей было немного обидно, что ее и маму, так преданно бабу Катю любившую, в прощальном наставлении назвали «нескладушками».
В общем, мысли были для таких обстоятельств самые обыкновенные, необыкновенной была сама баба Катя, и это огорчало Аню больше всего.
После этого Аня много еще думала о своей «ненастоящей» бабушке, вспоминая ее, наверное, даже чаще, чем сын и невестка. То баба Катя казалась ей довольным матриархом, окруженным почтительной семьей – довольным и умиротворенным настолько, что можно было и почудить. То Аня решала, что баба Катя была прирожденной сказительницей, появившейся на свет слишком поздно, когда сказки и былички уже не слушали, а записывать их она то ли ленилась, то ли не умела. Или действительно не все в порядке было у бабы Кати с головой, фантазии буйствовали в ней и ветвились, а бабушке ничего не оставалось, как пересказывать их кому придется, чтобы самой в них не затеряться. А иногда Аня думала, что начинать надо совсем с другого – с того, что любящий бабы-Катин сын был приемный, почтительная семья – вроде как взятой напрокат, и на всем свете у бабы Кати не было ни одной родной души. Ведь и сама Аня называла ее про себя «ненастоящей бабушкой» – а иногда, может, и вслух называла, в детском неведении. Может, любила баба Катя всю жизнь своего тонкошеего мужа и мечтала о той семье, которой у них не получилось, потому и плевалась в телевизор на каждого деятеля, обкатанными словами воспевающего «подвиг солдат, добровольно ушедших на фронт»:
– А ты сам пойди. Пойди да и убейся. Жалеть не будем, это я обещаю.
И может, от одиночества и выдумывала баба Катя вместо этого неправильного мира свой – с чудиками, с приметами, со своими особыми законами. Ее мир был справедливым. Нужно было только соблюдать его законы – и все шло хорошо, и мир работал правильно.
Через два года после смерти бабы Кати, субботним вечером, после большого и окончательного скандала с очередным «темненьким мальчиком», Аня ехала домой. Вагон метро гудел и подпрыгивал, закладывало уши, пахло плесенью, горячим железом и немытым телом, но Аня, как любой привычный пассажир, этого почти не замечала. Она читала книгу про то, как принять себя такой, какая есть, полюбить, выполоть из головы ненужные мысли, засеять нужные – и зажить новой, счастливой жизнью, едва успевая уворачиваться от сыплющихся отовсюду крупных удач. Книжка была криво переведенная, глупая, но Ане так хотелось исправить себя и свою жизнь, перестать быть скучной, заурядной «нескладушкой», что она хваталась за любую возможность.
У Ани над головой вдруг погасла лампа, буквы расплылись на посеревших страницах. Она оторвалась от книжки, чтобы посмотреть, нет ли в вагоне еще свободного места, с нормальным освещением. И увидела темного, плотного, круглоголового господинчика, который стоял примерно в полутора метрах от нее. Лицо господинчика было в тени от старомодной шляпы, и тень была почему-то такая густая, что казалось – лица там как будто и нет. Он склонился над сидящим парнем – у того уши были заткнуты зудящими наушниками, а сам он делал вид, будто спит, чтобы в случае чего никому не уступать место.
Но все это были обычные вагонные мелочи, кусочки гремящей подземной жизни, которые замечаешь лишь краем глаза. Главным было то, что господинчик оказался многолап. Из его округлого тельца, пониже рук, торчали насекомо подрагивающие, покрытые редкими толстыми волосками хоботки – или щупики, как назвала их баба Катя. Щупики впивались в по-городскому бледное тело притворно дремлющего пассажира, беспокойно шевелились, и господинчик постепенно, мерными толчками набухал, становился плотнее и круглее. Парень недовольно подергивал носом и иногда чесался – рядом с теми местами, куда впились хоботки, не дотрагиваясь до них.
Читать дальше