Грозовые раскаты сотрясали воздух, ветер гнул, и как спички переламывал тонкие стволы деревьев. Мы с Ильясом спустились к Ашоту. Скользя по раскисающей почве, обломали сучья, торчащие из его тела. По верованиям Ашота, мёртвая плоть не должна соприкасаться с землёй, и мы освобождали его на весу. Потом понесли. Ветер бил в лицо с такой силой, что занемели скулы. Мы медленно, пригибаясь, шли к перешейку, и земля вокруг ходила ходуном. Здоровенные валуны с пригорка со свистом покатились вниз.
Я кричала в трубку мобильника, повернувшись к буре спиной, и прикрывая лицо Ашота. Нас уже ждали, и мы шли. Огромные, ободранные до мяса мусульманские руки Ильяса, нежно и бережно держали Ашота над землёй, и я с христианской молитвой отклоняла нависающие, падающие, бьющие в нас ветки. Мы ступили на дорогу, и остров провалился позади нас. Вскипевшая вода, последний раз обдавая всё горячим паром, сомкнулась над местом шабаша.
Буря разошлась. Сверху посыпался крупный град, больно бьющий в склонённые головы. Я накрыла Ашота своей курткой, и свитер на мне начал схватываться коркой. Навстречу выскакивают из темноты Ким с Рустамом, и, прикрывая нас дождевиками, помогая идти.
— Григорий повёз людей, у них один припадок и ещё сердечный приступ.
— Ну и ладно, мы здесь сами управимся, — говорит Ильяс, раскладывая правое сиденье в салоне для Ашота: Вить, ты устраивайся на заднем…
— Давно уехали? — я кутаюсь в куртку, не чувствуя собственной кожи.
— Минут десять — пятнадцать. Уже на месте. Он заедет к вашей девочке. Предупредили, — отрывисто говорит Ким, и пощипывает, растирает мне спину прямо через куртку. Потом приступает к рукам.
Рустам тревожно кричит на родном языке. Ильяс отпускает русское ругательство. Вода подступает к колёсам машины, прибывая прямо на глазах. Мы толкаем мицубиси по колено в липкой глине, оставив Льва Борисыча за рулём. Наконец, выползаем вверх, на гравийку. Ехать дальше невозможно: кусочки льда лупят, как из пулемёта. Трескается лобовое стекло, видимости нет на два шага вперёд. Вшестером набиваемся в салон. Я протискиваюсь назад, между Витькой и головой Ашота. Впереди меня — шеф, а Ким с Рустамом кое-как устроились на полу. Витьку бьёт крупная дрожь, зубы стучат.
— Ну, как, Вить? Дотянешь?
— Переживу… Тина, тебе надо переодеться. И водки глотнуть.
— Лучше кофе.
Лев Борисыч вынимает термос, наливает кофе, я пью, не чувствуя вкуса, обжигая рот. Ильяс достаёт из-под сиденья мою сумку.
— Не надо, потом.
— Нет, надо, — Витька неловко возится с замком, вытягивает из него свитер и майку. — Снимай всё! А вы закрывайте глаза.
Я даже злюсь, сдирая с себя мокрое. Я ещё могу злиться. Витька шипит, отстраняясь в угол, и давая мне место натянуть джинсы.
— В синяках вся спина, завтра не разогнёшься. А рёбра синие, снова посчитали… — говорит он сдавленным голосом.
— Сам-то чего уставился? Не лупи глаза — вяло огрызаюсь я, чтобы что-то сказать. Сил нет даже просто думать.
— Не тот глаз… Дурёха… Носки тоже переодень, и кроссовки.
— В грязи же вся… Прямо на грязь надевать?
— Зато сухое. Вы тоже переодевайтесь, все.
Мы долго сидим молча, отогреваясь. Я не отрываю взгляда от мёртвого, спокойного лица Ашота.
Почему? За что? Ну за что, Господи! Ашот! Ашот! Незаменимые есть, и ты как раз такой. Смерть отнимает самое лучшее, самое дорогое.
Витька, забываясь, тихонько стонет, и я кладу ему руку на простреленное плечо поверх бинта. Он затихает. Я смыкаю тяжёлые, горячие веки, осторожно откидываю голову назад. И сразу, как в кинокадрах, вижу: Ашот, сидящий за своим рабочим столом; Ашот, танцующий лезгинку на восьмое марта в прошлом году, изящный, лёгкий, с такой открытой лучезарной улыбкой; Мадина и Ашот, машущие мне с крыльца своего дома… Дан, стоящий в позе послушного мальчика, в грязном бассейне, глядящий мне в глаза снизу вверх. Слёзы выступают сами, обжигая лицо.
Нет! Только не реветь! Это сейчас самая неудачная идея. Я приеду домой, отмоюсь, отпарюсь и закроюсь в ванной, когда Баба Саня с Зойкой уснут. И потом буду выть, рычать, скулить и бить кулаками в кафель стен. Я буду реветь целую вечность: теперь можно… Нет, я уеду в винодельню и спущусь в тот каменный подвал, чтобы орать там до бесконечности, в полном одиночестве. Я навоюсь за все эти дни, за каждый час и за каждую минуту! Я буду кататься по полу, прижимаясь лицом к последним следам, отпечатавшимся в многолетней пыли и орать! Я буду так кричать, что у меня пропадёт голос…
Читать дальше