Тем временем женщины плыли через пустынное озеро, с хохотом изрыгая клубы сигаретного дыма, да и мужчины тоже расшумелись, как ребятня на липком асфальте игровой площадки с россыпью мелких зеленых стекляшек-леденцов у стены.
Уже в те дни я понимал, что существую как-то отдельно от семьи, как островок между родителями и близнецами. Эти две парочки, охватившие меня, будто скобки, спали на двуспальных кроватях в соседних комнатах у задней стены первого этажа двухэтажной квартиры, принадлежавшей жившему над нами слепцу. Моя койка, предмет вечной зависти близнецов, стояла в их комнате, и только незримая преграда колоссального авторитета отделяла мою территорию и имущество от их.
По утрам наша половина квартиры жила так. Мать поднималась раньше всех. Мы слышали, как она принимает душ, как грохочет ящиками на кухне, как звенят миски и бутылки молока, выставленные на стол. Вскоре в комнату проникал запах жареного бекона. Это для отца. Он шел в ванную, по пути барабанил в нашу дверь и окликал братьев:
– Живей там! А то глядите – я приду поднимать!
Близнецы поднимались с постели и затевали шумную щенячью возню. Как только отец освобождал ванную, мы втискивались туда все втроем. В ванной было душно, густо воняло дерьмом и резким, едва ли не осязаемым запахом пены для бритья и срезанной щетины. Мы писаем, встав вокруг унитаза. Мать ворчит и ворчит, одевая близнецов, чтоб отвести их к миссис Кэнди, живущей неподалеку – она присматривает за братьями днем за пятерку в неделю. Мне полагается носиться взад-вперед по игровой площадке в Летнем лагере при школе под надзором двух старшеклассниц, живущих в квартале от нас. (На самом деле я был там всего два раза.) Сменив трусы и носки, надеваю повседневные штаны и рубашку и иду на кухню. Отец заканчивает завтрак, доедает ломтики жареного бекона с золотисто-коричневыми, масляно блестящими тостами. В пепельнице перед ним дымится сигарета. Остальные уже ушли. Наверху, в гостиной слепца, бренчит пианино. Сажусь перед миской овсянки. Отец смотрит на меня и отводит взгляд. От злости на слепца, бренчащего на пианино в такую рань, его аж пот прошибает – скулы и лоб блестят, как золотистый поджаристый тост. Отец снова смотрит на меня, понимает, что дальше откладывать некуда, устало лезет в карман и бросает на стол два четвертака. Девчонки из старшей школы берут по двадцать пять центов в день, а второй четвертак – мне на обед.
Прячу монеты в карман.
– Смотри, не потеряй, – говорит отец.
Выплеснув в рот остатки кофе, он кладет чашку и тарелку в переполненную раковину, снова смотрит на меня, хлопает по карманам, проверяя, не забыл ли ключи, и добавляет:
– Дверь за собой запри.
Я отвечаю, что обязательно запру. Отец поднимает серый ящик с инструментом, берет со стола черный судок с обедом, нахлобучивает шляпу и уходит, по пути грохнув ящиком с инструментом о дверной косяк. На косяке остается широкая серая полоса – будто след грубой шкуры какого-то разозленного зверя.
Наконец-то дома, кроме меня, никого. Я возвращаюсь в спальню, закрываю дверь, придвигаю к ней кресло так, что ручку не повернуть, и читаю комиксы – «Черного Ястреба» и «Генри и Капитана Марвела», пока не придет время идти в кино.
Пока я читаю, все в доме кажется живым и жутко опасным. Слышу, как на стене в прихожей дребезжит на крючке телефонная трубка, как щелкает радио, будто пытаясь включиться и заговорить со мной, как ерзают, позвякивают в раковине тарелки.
В такие часы все вещи, даже тяжелые кресла и софа, становятся самими собой – свирепыми, буйными, как невидимый мне огонь, заполняющий небо, начинают носиться по потайным ходам и туннелям под улицами. А все остальные люди в такие часы исчезают, рассеиваются, будто дым.
Когда я отодвигаю кресло от двери, дом тут же затихает, как притворившийся спящим дикий зверь. Все внутри и снаружи ловко возвращается по местам, огонь в небе гаснет, на тротуарах вновь возникают прохожие. Теперь нужно открыть дверь. Я так и делаю. Быстро иду через кухню, через гостиную, к парадной двери, зная: стоит приглядеться к какой-нибудь из вещей повнимательнее – и она проснется. Как же сухо во рту! Каким толстым, неповоротливым кажется язык!
– Я ухожу, – говорю я. Кому? Вроде бы никому. Но каждая вещь в доме слышит…
Четвертак отправляется в щель под окошком. Взамен из щели выскальзывает билет. Долгое время, до встречи с «Джимми», я был уверен: если не сохранить корешок в кармане рубашки целым, несмятым, билетер может подбежать к тебе по проходу прямо посреди фильма, схватить за шиворот и выставить вон. Поэтому корешок отправляется в карман, а я проскальзываю сквозь огромные двери в прохладу холла и направляюсь к другой двери, со смотровым оконцем. Она открывается хоть вперед, хоть назад, и ведет в зал.
Читать дальше