Несколько раз Серафима выходила за околицу, спускалась на тропинку, которая вела к ржаному полю, пыталась идти по ней, пересиливая себя, уставившись в землю. Но страх давил, подкатывал к горлу, становилось нечем дышать – и Серафима, обо всем забыв, разворачивалась и мчалась обратно к селу.
А дед правду говорил, что все от ее глупости сгинуть могут. Неделя прошла в молчаливом ужасе – и заболела Танька. Проснулась утром горячая, взмокшая, сначала жаловалась, что все тело ломит, голова трещит, а потом и отвечать почти перестала. Серафима меняла у Таньки на лбу мокрые полотенца, за пару минут набиравшие столько жара, будто их в ведро с кипятком окунали. Танька дышала часто и хрипло, глаза у нее запали под тоненькими потемневшими веками, губы обметало. И без обличающего дедова рычания из-за занавески Серафима знала, что с Танькой творится: жжет ее изнутри белый огонь за сестрину глупость. Несколько раз Серафима порывалась бежать на поле, вину свою дурацкую замаливать, но Танька, державшая ее сухими горячими пальцами за руку, точно чуяла каждый раз. И цедила, дрожа ресницами:
– Не смей… Басни дедовы… А я комсомолка! Не смей…
– Думаешь, Ленин тебя спасет? – кричал из своего тряпичного гнезда дед. – А Ленин твой по улице ходит по ночам, белый, и дырки вместо глаз!
Серафима зажимала уши, чтобы не тек в них горячечный бред сразу с двух сторон. Больные, оба больные, и дух от них тяжелый идет. А куда бежать, что делать – Серафима не знала. Мать пошла за Любанькой, бабкой-шептуньей, на все Стояново известной тем, что лечила и вообще делала всякое. Так и говорили – всякое, не уточняли. Врачей никаких в Стоянове не водилось, а Танька, приходя в себя, твердила: воды вчера ледяной выпила, простыла, отлежусь, не надо ваших бабок-шарлатанок, толку не будет, а денег небось попросит.
Время ползло и ползло, мать не возвращалась, дед храпел за занавеской грозно и сердито. Серафима тоже клевала носом под жужжание одинокой мухи на окне. И вдруг сжались Танькины пальцы, державшие ее за запястье. Серафима встрепенулась, посмотрела на сестру. И Танька тоже на нее смотрела. Глаза у нее были белые, раскаленные, а под кожей, под сетью сосудов, тлел тот самый бледный огонь, переливался, как бездымный жар на углях. Только теперь Серафима почувствовала, как прожигают кожу у нее на руке Танькины пальцы, но сестра держала крепко, попробуй скинь этот раскаленный браслет.
Танька приоткрыла рот и издала такой звук, будто у нее железо в груди скрежетало.
– Деда! – вскрикнула Серафима.
А скрежет начал складываться в слова. Голос был не Танькин, да и вообще не может, не должно у человека быть такого голоса.
– Первый… перст… мой… – повторяло то, что засело у Таньки в груди. – Мне… отдашь. Первый перст мой…
Вопя так, будто это она сама белым пламенем полыхала, Серафима вырвалась, вскочила и бросилась во двор. А потом побежала, падая, обдирая локти с коленками и снова поднимаясь, на поле.
После многодневного душного зноя на Стояново наконец-то ползла гроза. Со всех сторон набухали черные тучи, посверкивали молчаливые пока молнии, точно глаза Полудницы, ветер трепал ивы у реки. Серафима, не видя ничего за рассыпавшимися волосами, пробралась в рожь, упала на разбитые колени, закрыла руками голову и принялась, глотая слезы, бормотать:
– Полудница, прости меня, если ты вправду есть, я случайно, честное пионерское, только Таньку не трожь. Полудница, особая тварь, прости меня, что угодно отдам, прости, прости…
Белая вспышка полыхнула совсем рядом, будто молния в поле ударила, и раздался такой грохот, что у Серафимы все косточки в теле задрожали, в голове поплыло, и она ухнула куда-то в грозовую тьму…
Когда Серафима очнулась, дождь уже лил вовсю, прибивая ее к земле вместе с рожью. А в гудящей голове все еще перекатывался громовой голос бабы огненной:
– Первый перст мой!
Что такое перст – Серафима знала. Первый перст – это, выходит, большой палец. Только она все думала, пока брела под дождем домой, о каком именно большом пальце Полудница речь вела, о левом или о правом. Уже во дворе решила – левый. С правым больше возни будет, да и как раз с левой стороны все темное должно быть, нехорошее. Вон и плюют через левое плечо, чтоб черту в рожу попасть, он тоже с той стороны сидит. Злой, страшной бабе огненной наверняка левый перст больше по вкусу придется.
Никто не видел, как Серафима под ливнем с поля вернулась и пошла в дровяной сарай, где папка ее десять лет назад кровью истек. Положила на колоду левую руку, оттопырила старательно большой палец, зажмурилась и рубанула по нему тем самым топором, которым папка от фрица пришитого себя избавил. Боевая была Серафима, это правда…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу