Через некоторое время я стал испытывать симпатию к атмосфере насилия и жестокости, которая царила в усадьбе. Я сам стал злым и жестоким. С удовольствием, достойным негодяя, я помогал птицам истреблять потомство, деревьям издеваться над порослью. В то время человеческий разум ужасающим образом притупился и превратился в желание бессмысленного уничтожения.
Так проходили месяцы, а моё бешенство только возрастало и то и дело приобретало более разнузданные формы. Однако вместе со мной и всё окружение как бы «прогрессировало» в безумии, будто бы ожидало близкой развязки. Да я и сам должен был это предчувствовать, ведь припоминаю, как под конец целыми часами всматривался в химерический фрагмент на стене, ища в его заполнении ключ к загадке. Ибо, в конце концов, я знал лишь то, что должен был что-то разрешить, что-то выяснить — в том, что со мной происходило, не отдавал себе отчёта.
Параллельно с этими симптомами дико изменилось моё отношение к детям. Не могу сказать, что я перестал их любить — наоборот; но эта любовь превратилась во что-то чудовищное, в наслаждение от издевательства над объектом своих чувств: я начал бить своих детей.
Исполненные страхом, удивлённые суровостью до сих пор доброго отца, они убегали от меня, прячась по углам. Помню те бедные, светлые глазки, залитые слезами, с тихим укором внутри. Однажды очнулся. Это случилось, когда мой маленький, мой бедный сынок среди ударов, запинаясь, произнес:
— Папа... зачем ты меня бьешь?
Я расплакался, но на следующий день всё повторилось вновь...
Однажды я стал более спокойным, нежели прежде, и как будто бы обновлённым после долгого лихорадочного сна. Ясно осознал положение; оставаться дольше в этой глуши было бы делом опасным. Поэтому решил завтра же покинуть усадьбу навсегда, отказываясь от дальнейших исследований. Это был последний порыв воли.
В тот вечер накануне отъезда я сидел с детьми в комнате, втроём мы с задумчивостью смотрели сквозь окна на закат, который стелился по пашням.
Он был кровавым и печальным. Медные полосы осеннего света лежали на полях в скорбной агонии, холодные, взволнованные прохладой ночи, беспомощные...
В саду вдруг стало тихо, сонно шелестели ясени, стрекотали сверчки... Мир затаил дыхание. Минута напряжения.
Ленивым полуоборотом перевожу взгляд на каприз стены.
— Это следует заполнить... заполнить...
Меня охватывает нежность. Я добр и полон слёз.
— Ежи! Поди сюда, дитя!
Садится мне на колени, доверчивый, милый... Должен был почувствовать искренность в голосе... Мои руки гладят светлую головку сына, постепенно обнимая шею...
— Папа!.. Не обнимай так сильно! Па-а-ап...
Захрипел...
Второй ребенок, охваченный ужасом, быстро бежит к дверям...
— Убежит!..
Бросаю труп Ежи, догоняю дочь и одним ударом разбиваю её голову о балку...
Кровь смешалась с пурпуром солнца.
Тупо смотрю под стену, где лежит мой сын: кажется, прильнул к изображению и заполнил его с невероятной точностью; ни на волосок не вышел за линию.
А в руках, уже не зажатых больше вокруг пустоты, а душащих его шею, я узнал... свои собственные...
Караван иллюзорных мыслей пронесся со свистом, со скрежетом мертвых костей и исчез в снежном вихре...
Тайна усадьбы была разгадана.
Ⓒ Szalona zagroda by Stefan Grabiński, 1908
Ⓒ Юрий Боев, перевод, 2011 — 2014
Я старый бродяга, изможденный бездомный странник — вот так-то. Давно угасли весенние зарницы моей молодости; теперь склоняется над поседевшей, взъерошенной придорожными ветрами головой серый закат, подернутый багрянцем солнца, которое охвачено старческим холодом и спрятало свои лучи за каскадом бурых туч. Лишь иногда выскользнет через расщелины души страстный луч прошлого и окрасит пурпуром мое лицо. И тогда он, несвоевременный, удивит меня, старика, и сам, пристыженный, погаснет, не успев просиять; язвительно усмехнусь и пойду дальше… Дальше, вперед, в бесконечную даль, которая простирается голубой лентой на горизонте, иду по широким полям, глубоким ярам и чащобам, оставляя обрывки своей одежды на придорожных кустах. Ветер хватает их и разносит «наследство» всем бедолагам — далеко-далеко по всему свету. Передо мной мелькают в цветастой круговерти хозяйские нивы, леса и дубравы, пестрят сельские хаты, роятся городские шпили; сияет, сверкает, безумствует и плачет весь этот огромный Божий мир… А я все в пути — как бродячий пес, утративший домашний очаг, слоняюсь по распутьям.
Читать дальше