Стал он, в общем, ко мне ездить, сперва за какими-то насущными вопросами, с которыми ему стыдно было к своим пациентам обращаться, а потом и просто так. Придет и сидит молча, с одной чашкой чая, от рюмки и от закуски отказывается. Сперва меня это иногда задевало — знает, что мне завтра вставать до зари, видит, что сижу-зеваю, делать ничего при нем не могу, а пустую беседу поддерживать не приучен, а потом как-то привык. Ну как одним нужно выговориться, а ему, стало быть, нужно отмолчаться, но непременно в компании. Потом, впрочем, он пообвыкся и стал со мной разговоры заводить на общие темы — вы же знаете, как у нас обычно бывает: русский человек если выпьет, то сразу к глобальным вопросам подбирается. Лесоруб со сплавщиком садятся с бутылкой самогонки — и можете поспорить, что беседуют либо о будущем России, либо о бессмертии души, никак не меньше. Георгий Михайлович, впрочем, не пил, даже наливкой моей брезговал, но говорил порой так, что пьяный может позавидовать. И особенно любил он поговорить про суеверия и про корыстное им потворство, причем к числу эксплуатирующих народную доверчивость он, натурально, причислял и вашего покорного слугу. То есть он великодушно намекал, что я, может быть, и сам искренно заблуждаюсь, что, конечно, не дает мне право рассчитывать на будущее снисхождение.
— А он что, из прогрессистов был?
— Ну естественно. «Эта глушь, эта косность, эта отжившая и исчерпавшая себя монархия», «невозможно поверить, что в двадцати верстах к западу — граница первого в мире справедливого государства, а мы тут сидим, как мыши в норах» и так далее. Но при этом по вопросам кишки последнего попа при мне особенно не распространялся, явно ценя единственного собеседника — с учителем он как-то не сошелся.
— А чего его тогда понесло в деревню?
— Он пытался рассказывать, но я старался уклониться от излияний. С исповедью — Бога ради, но мне, как говорится, такого и на работе хватает. Какая-то, судя по всему, амурная история: намекал он на соперничество и дуэль, но мне сдается, что просто какая-то девица от него понесла, а он не захотел на ней жениться. Впрочем, и это неважно. Все ему в церкви не нравилось, но особенно он почему-то ополчился на обряд изгнания бесов. Называл он его на латинский манер экзорцизмом, причем почему-то смягчал второе «з», говорил «экзорцизьм», может быть, ему казалось, что так выходит смешнее. «Весь ваш экзорцизьм — чистое надувательство», — примерно так. Я, конечно, не спорил, что его приводило в особенное исступление. Но при этом каждый раз, когда привозили мне кликушу, он старался тоже со всеми в церкви присутствовать: станет в уголке, лба не перекрестив, и записывает что-то себе в книжечку, уж не знаю, что он там писал. И выспрашивал меня очень подробно — с чего начинается, какие симптомы, как я решаю, какие молитвы читать, и все прочее в этом роде. И вот однажды прицепился он к одной детали.
Известно, что кликуши просто сверхъестественно чутки ко всему, что касается церкви. Дело даже не в обычном кощунстве — например, бывает, что во время молебна она начинает плясать прямо в храме, даже если до этого лежала расслабленной. Одна была у нас девица — скромная, тихая, в платочке все время ходила, глазки в землю — в общем, всё, как в «Иллюстрированной России» пишут, когда хотят продемонстрировать нравственную чистоту русской деревни. Жила она с матерью, отца давно задавило на лесоповале, это у нас здесь среди главных причин смертности. Дружили они с другой семьей, по здешним меркам почти богачами. Как у нас говорят «Богу на ихнего отца молились — помог корову из болота вытянуть». Ну и что-то там произошло, как бывает, так что одна из невесток в этой большой семье вроде как сглазила эту Дуню, и стала она кликушей. Виделся ей бес, сидящий в ней, в виде барана — и действительно, когда приступы у нее бывали, ее прямо рвало бараньей шерстью — черной, курчавой: взяться больше ей было негде, овец у нас не держат и овчины не носят. Так вот, Дуня эта стала особенно чуткой ко всему священному: от одного вида не иконы даже, а просфоры с ней делался приступ на час-полтора. Мать ее боялась вести ко мне, потому что Дуня сама говорила, причем не в припадке, а так, обычным голосом, что этого она не переживет, бес ее живой не отпустит. Но трясло ее все чаще — даже не нужно было близко подносить освященную вещь, а как обедню служат за десять верст, так она чувствует и заходится в трясучей.
— За десять верст — это в Шестопалихе? — не утерпел Никодим.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу