Конечно, сейчас они задаются вопросом: сработал ли план? Стала ли смерть Харли достаточным «стимулом»? По человеческим меркам, было непристойной слабостью ответить: нет. Человек, который посвятил всю жизнь моей защите, который любил меня, любовью которого я при необходимости пользовался и пренебрегал ею, когда она была не нужна, — этого человека изуродовали и убили ради меня. Я знал его убийцу или убийц, владел достаточным опытом и ресурсами, чтобы отомстить за преступление, и знал, что кроме меня, никто этого не сделает.
Но мои мерки не были человеческими. Да и как бы они могли? Мысли о будущей мести, цепочки «если» и «то» заставили мои руки на руле «Вектры» дрогнуть. Месть порождает веру в справедливость, а в справедливость я не верил. (Невозможно исчислить всю мою чудовищную благотворительность, благие деяния зверя. И тем не менее это был лишь атавизм системы психического самосохранения; его истоки крылись не в принципах, а желании найти нравственный эквивалент действительной помощи.) Я знал, что должен чувствовать. Знал, что должен отомстить за смерть Харли. Знал, что должен заставить Грейнера (и Эллиса, потому что он несомненно принимал участие в веселье) заплатить по счету. Но мы с понятием долга нашли компромисс еще в тот момент, когда я убил свою беременную жену, сожрал ее и продолжил жить.
Я свернул с главной дороги к Трефору, и фургон ВОКСа свернул следом. Он держался в пятидесяти футах от моей машины. Я затормозил на оконечности деревни, выходящей к морю. С меня катился пот. От близящегося Проклятия горячо шумело в ушах, кожа покрылась мурашками. Я поднял руку, чтобы утереть лицо — и за ней последовал призрачный силуэт другой руки, странный гибрид, уродливый и в то же время элегантный, увенчанный длинными острыми когтями. До превращения оставалось меньше суток. Исходящим от меня жаром можно было обогревать машину. Я вышел на побережье.
Так-то лучше. Холодный ветер и дождь. Руки, лицо и шея сразу намокли. Пляж был совсем рядом. К нему уводила одна полустертая цепочка следов. Дверца фургона ВОКСа открылась и снова закрылась. Это становилось невыносимо. Вульгарная, неумелая слежка — разумеется, по приказу Грейнера — раздражала своим идиотизмом. Но сейчас я думал не о ней. Сейчас меня занимала всего одна мысль, всего одно решение, которое я должен был принять.
ЭТО БЫЛО БОЛЬНО. ЭТО БЫЛО ДОЛГО.
Вздувшийся буграми дерн укрывали маленькие песчаные дюны. Неожиданно в нос ударил свежий резкий запах моря. Старый ветеран Соммы встрепенулся, вспомнив, как соленый воздух Магрита просачивался в окно и смешивался с запахом его девушки, раскинувшейся на кровати. (Чужие воспоминания настигали меня, как подскочившее артериальное давление. Я больше не могу , сказал я Харли. У меня пресыщение .)
Раздался звон колокола, приглушенный ветром и дождем. На танкере зажегся свет, и в желтом окошке четко обозначился камбуз, чей-то свитер крупной вязки, кажущиеся крохотными кружки и клубы дыма от самокрутки. Вдалеке трещал вертолет — будто пулемет давал бесконечную очередь.
Какие у меня мотивы ? — спрашивают паршивые актеры. Грейнер дал мне мотив. Я убил твоего друга, и теперь ты хочешь отомстить.
Это почти сработало. Запал, ведущий к эмоциональной бомбе, загорелся, начал трещать, искрить, на несколько ударов сердца вспыхнул ослепительным пламенем — а затем споткнулся, стал угасать и потух. Я не мог заставить себя испытывать то, чего не испытывал. Месть за убитого подразумевает, что тот смотрит на твои усилия из загробного мира и удовлетворенно кивает. Мертвецы не способны чувствовать удовлетворение. Мертвецы вообще ничего не чувствуют — за исключением тех случаев, когда ты поглотил их жизни и теперь носишь в своем брюхе, как в сейфе. Пожалуй, мне стоило преподнести Харли такой подарок — или он преподнес бы его мне. Тогда, по крайней мере, мы остались бы вместе.
Я повернулся и пошел обратно с сердцем тяжелым, как воды Мертвого моря, думая: «Спасибо, Грейнер, но — нет», — когда произошли две вещи.
Во-первых, я сунул руки в карманы и нащупал в одном из них теплую шапку, которую Харли мне всучил, прежде чем отпустить под тот памятный снегопад. Ты застудишь уши, идиот, — так он тогда сказал. Он меня любил, а я его — нет, и поэтому наши отношения часто напоминали раздражительного заботливого отца и угрюмого сына. Эта игра началась робко, со смущением, но, как и многое другое, что начинается в духе невинной шутки, постепенно превратилась в пасквиль. Воспоминание об этом оставило ноющую боль в пустой груди — там, где полагалось быть жажде мести.
Читать дальше