Я потребовал факел. Разоблачился, дабы прижечь сквозную рану. Сколько помню, Гиона Густаф не отличался ратным умением и не уворачивался от инструментов насилия, ибо был выше суеты тела. Жак уже хлопотал над моим нарядом, ворча и гордясь своим хозяином, а также придерживал платок у моего носа, ведь я не терпел запаха горящей плоти.
Кого-то из стражников вывернуло.
— Я не призрак, капитан. Вас не казнят. Поселите слугу при казармах. Жак, подбей клинья под колеса, не желаю, чтоб этой ночью, когда луна сильнее моих повелительных мыслей, наша карета умчалась прочь.
— Будет сделано!
— Ведите, капитан.
Я поддерживал вояку, у того подгибались ноги. Мне удавалось сохранить притом благородную осанку, что, несомненно, признак силы. Кстати, о силе…
Любая сила во вселенной есть луч Блага. Оно нисходит из неведомого в области звезд, потом через толщи воздуха к самой земле, и на всем пути оно претерпевает искажения. Но мы знаем о Благе, о его совершенстве изначальном. Я — моя одежда, ум, манеры и речь — есть явление множества искажений. Я, согласно природе всего сущего, несовершенен, но совершенен мой император, его величество Карл IX, он в этой аллегории и есть само Благо. Тут вы спросите — а где же Бог? Я разведу руками, ибо человек светский и платонического мировоззрения.
Изворотливые купцы, намереваясь втридорога втюхать модные пулены, речуют так же: «Обувь, что принята в самом имперском дворе!..» Всё идет сверху вниз.
Нет же, мне явно следует записывать свою мудрость!
Граф Штимер извинялся перед посланником его величества до тех пор, пока в рот не полезла свежая дичь. Он напомнил мне Веласкеса Форти, переделанного природой на северный манер, с друидической бородой и непослушными вихрами. Я сразу решил, что он очень далек от корня зла на своих землях. Чутье подсказывало: этот жизнерадостный толстяк не связан со слухами о творящейся здесь чертовщине; скорее всего — он простой слуга тьмы, который и не ведает своей роли.
Хохоча граф Штимер поведал, что однажды они с бароном Фортинбером заключили дурацкий спор. Фортинбер утверждал, что мечников у него столько, что способны заполонить ржаное поле (то самое, где я наблюдал печальное побоище), а там рукой подать и до крепости Штимера — что, несомненно, являлось игривой угрозой. Граф же попросил живых доказательств, а графский лекарь Везалий выбрал подходящий день. В тот день разразилась гроза, которая поджарила вояк до единого, потому что в поле с железом ходить опасно.
Графская дочь Мария Штимер, чья красота даже превышала отцовскую глупость, за время ужина ни разу на меня не взглянула. Я решил, что она глубоко несчастна, имела место тайная история любви. Вокруг нее дрожало марево недосказанностей. Когда я тянулся к фазанам, что обитали на ее краю стола, пальцы мои становились липкими от пота — до того я был возбужден таинственным ее видом.
Я наплел такое кружево словес, что граф стал задыхаться от громоздящихся в основном ботанических сравнений и куртуазных аллегорий в отношении его дочери, а та краснела и кивала, тихо шелестя оправдания своей красоте. С большим напором я признал, что любой мужчина в крепости проявил бы чудеса мужества, чтобы завладеть ее сердцем, потом я с трудом ушел от сомнительного сравнения ее самой — с крепостью, мужчин, штурмующих крепость… и тут она выбежала из комнаты, странно передернув плечами.
Граф просил не брать в голову, высоко оценив столичное умение преклоняться перед красотой, но я видел, что он… не зол и не даже не обеспокоен, а как будто бы раздосадован.
Лекарь Везалий заверил, что даст Марии особую настойку из луговых цветов, которая приводит в порядок нервную систему. Он так и сказал: «нервную систему», и эти слова меня неприятно поразили, они были грубы, они были неуместны. Я выбросил их из головы. Везалий сел так, что я не видел глаз, а лишь сгустки тени от щек до лба. Фактура подобных мужчин образуется, когда пышущий здоровьем, крупнокостный, от рождения забияка и хохмач однажды ломается, теряет мясистость, а с нею и грешную сторону тела, желание выпивки, похоть, воинственность и становится похож на монастырского фанатика.
Чуткие да липкие мои пальцы похолодели: от лекаря веяло могильным холодом, и я напустил на себя самый отстраненный вид, на который был способен, и лишь верный Жак, стоявший при дверях, понимал, насколько я возбужден.
Четвертый заседающий… имя тщедушного и неулыбчивого мальчишки, что прибыл из столицы, чтобы наваять портрет графа, мигом вылетело у меня из головы, хотя я отметил, что в Академии ходили слухи о вундеркинде с рукой и глазом старого мастера.
Читать дальше