Но тогда не до старичка вовсе было: вымерзли все, что собаки, и одного хотелось – в тепло, к камину и выпить бы чего покрепче, оттаять да в сон завалиться, в себя приходя. Камин был, и куча отсыревших дров, из-под которой расползалась темная лужа стаявшего снега, и слабый огонь призраком тепла. А еще – щели в окнах, кое-как забитые лохматым мхом, сквозняки и седой налет мороза на редкой, чудом уцелевшей мебели.
В бараках оказалось еще хуже.
В последние дни зимы не жили – выживали, цепляясь за жалкие крохи тепла, которые давал задымленный камин и Ирджиновский механизм. Чинили наскоро ставни, закладывая окна обрывками тряпья. Кипятили в котле камовские травы да вливали густое варево в глотки безумцев. А те притихли и держались одним безмолвным стадом, кое-как согревая друг друга.
– Крепкие. Ни хрена их не возьмет, – приговаривал Ялко, не решаясь, впрочем, перечить. Вздыхал, ходил следом, бормоча про самоуправство, приглядывал, приговаривая: – Скрипуче, да живуче; крепко, да хряпко.
И добавлял, с хитрецой поглядывая на Бельта:
– Два медведя в одной берлоге не уживутся. А покорному дитяте все кстати.
К весенним дождям трое болезных умерло. Удохло, как говорил Ялко, присовокупляя каждый раз:
– Лихорадка – не матка, треплет, не жалеет. Копать копай, да меру знай. Всяко лучше, чем по тому годе.
Последнюю могилу рыли, разломав и отодвинув ветхий плетень погоста, выдирая лопатами подмякшую, но все еще мерзлую на глубине землю. А после валили поверху мелкий камень в попытке сберечь от окрестного зверья. Только, судя по старым норам и отвалам земли на старых могилках, это помогало не шибко.
Именно тогда, опершись на лопату, Орин сказал:
– Да ну на хрен, я тут не останусь. Скотские загоны, гужманство полное! Не понимаю, почему нельзя по-другому, по-человечески? На хрена нам здесь торчать?
– Сам знаешь.
Орин знал. Еще с конца зимы, с самой долины Гаррах. С той минуты, как посажный Урлак показал в выстуженной карете небольшой – с ладонь – портрет тегина, будущего правителя Наирата. Зеркала под рукой не оказалось, но оно и не помогло бы: трудно было установить сходство между тем вспухшим Ориновым лицом и искусным рисунком. Потом Урлак спокойно говорил с четверть часа, после чего так же спокойно и с оттягом врезал Орину под дых, дабы притушить идиотский блеск в глазах и напомнить, по чьим правилам идет игра, каковы ставки и кто здесь раздает награды. Да, разбойник Орин теперь знал то, что дезертир Бельт понял еще на холме, впервые увидев тегина Ырхыза. И именно это знание заставляло парня терпеть. Скрипеть зубами, беситься, срывать злость на том, до кого руки доходят. Но ждать. Впервые в жизни ждать.
– Но почему здесь?! Здесь, среди такого говна?!
В мареве дождя частокол казался выше, чем был. Его острые края вспарывали рыхлые дождевые тучи. Бежали по дереву потеки воды, собирались ручьями, наполняя канавы мутью, притапливая запахи и звуки.
Зябко. Грязно. Безумно.
Безопасно. Даже для бесящегося Орина. Тем более для него.
Стошенский дом призрения принял еще одного безумца. Стошенский дом призрения молчал о том, что творилось в его стенах, молчал по привычке, выработанной за многие годы. Стошенский дом и его обитатели существовали в собственных мирах, частенько не имевших никаких общих границ с реальным. А это устраивало почти всех. Так и обживались. Привыкали. Орин учил наирэ и постигал тонкости обычаев, взрывался от неудач, жаждал власти и бесился оттого, что она, как и все его будущее, казалась призраком. Он медленно терял себя, прежнего, но становился ли тем, кем должен был стать по замыслу Урлака, Бельт не знал. Сам же Бельт постепенно, день ото дня втягивался в ритм места, привыкая к тому, что теперь он – не камчар, не дезертир, но уважаемый человек на должности, с законным доходом, правом дозволять в Стошено раскопы глубиной до восьми локтей и подписывать бумаги особым знаком Стошенского Дома.
А Ялко, оставшийся при доме не то работником, не то пациентом не уставал повторять:
– По вахтаге вахтан-хан, по овцам пастух.
…смотрят-смотрят-смотрят… Следят. Ищут. Найдут. Не в глаза-не-в-глаза-уходят-пусть. Спят. Когда спят спокойно. А просыпаются – плохо. Черви в голове, черви шевелятся, чешутся изнутри, скребут. Гулко-гулко. И волосы ноют, это потому что черви шевелятся.
Привык.
Изучил.
Нельзя смотреть, нельзя дразнить, тогда медленно. А если наоборот – быстро, толкутся, мешают друг дружке. И выползти хотят. Из глаза в глаз скок.
Читать дальше