Непонятно почему, но Мейседон вдруг рассердился на этих знатоков и снобов, корчащих из себя адептов современного искусства. Дождавшись относительной паузы в их разговоре, он громко и, по всей видимости, вызывающе заявил, что ему лично, не художнику, а простому американцу, диптих очень нравится. Повысив голос и не давая себя перебить, Мейседон постарался как мог обосновать свою точку зрения и предрек картине несомненный успех. Неожиданно его поддержал один из самых авторитетных ценителей. Он сказал, что в диптихе действительно есть искра Божья, которая должна привлекать сердца простых людей. Главным образом он упирал на то, что глас народа - это глас Божий. Долой слюнявое салонное искусство! Спор разгорелся с новой силой, все более приобретая отвлеченный характер, Мейседон участия в нем больше не принимал.
Когда гости художника, покончив с осмотром мастерской, занялись сандвичами, орешками и выпивкой, Флинн с бутылкой мартини в руках, - он небрежно держал ее на весу за горлышко двумя пальцами, - отыскал Мейседона.
- Я бы хотел выпить с вами, мистер... э-э? - Флинн застенчиво поскреб себе бороду.
- Генри. Просто Генри, - с улыбкой сказал Мейседон и подставил рюмку. С удовольствием.
- О'кей, просто Генри, - согласился художник, наполняя рюмки. - А меня зовут Роб. Просто Роб. Заходите как-нибудь, Генри. Буду рад.
- О'кей. Зайду.
Улыбаясь друг другу, они выпили по глотку мартини, но намечавшийся разговор не получился - помешали. Мейседон действительно собирался навестить художника, он был ему по-человечески симпатичен, но визит не состоялся - помешало неожиданное обстоятельство.
Как-то Мейседон был с Сильвией на концерте симфонической музыки. Честно говоря, музыку эту Мейседон терпеть не мог, да и Сильвия не очень-то ее любила, но это был один из концертов знаменитого филадельфийского оркестра, которым дирижировал какой-то известнейший музыкант, не то русский, не то немец, а может быть, и еврей, так что посещение этого мероприятия было делом престижным. В антракте, ненадолго отлучившись от жены и затем отыскивая ее в праздничной, разодетой толпе людей, Мейседон вдруг с удивлением обнаружил, что она очень оживленно беседует с Робом Флинном. На Флинне был строгий вечерний костюм с белой гвоздикой в петлице, но борода и манера поведения были точно такие же, как и в мастерской. Мейседон хотел подойти, но что-то удержало его, его покоробил рисунок их разговора. Собственно, ничего бросающегося в глаза не было, но Мейседон сразу уловил оттенок интимности, доверительности в их позах, улыбках, в слишком подчеркнутой близости лиц. Заметил Мейседон и то, как Флинн непринужденно, как бы по праву, по-хозяйски взял Сильвию выше локтя за обнаженную руку, и как Сильвия приняла это как нечто совершенно естественное и даже желанное. Неприятное, еще неосознанное ревнивое чувство шевельнулось в груди у Мейседона, но подошел знакомый, и в разговоре с ним это чувство если и не растаяло вовсе, то заметно выцвело. Тем не менее он суховато-язвительно поинтересовался у Сильвии, с кем это она так мило беседовала во время антракта.
- О, с целой кучей людей, - пожала она обнаженными плечами.
- Я говорю о рослом бородатом мужчине.
- Да ты посмотри, сколько тут рослых и бородатых!
И в самом деле, бороды тогда, что называется, вошли в моду, особенно среди художников, музыкантов и других служителей муз, поэтому примета, указанная Мейседоном, была не очень-то характерной. Мейседон постарался забыть об этой историйке, но если у него раньше и мелькала иногда мысль о посещении Флинна, то теперь она уже больше не возникала.
Именно об этой театральной истории и о Роберте Флинне и вспомнил Мейседон, терзаясь муками сомнений и ревности после разговора со стариком Милтоном. Почему бы не поговорить с художником? Судя по всему, это честный и откровенный человек. Вряд ли он был тем самым любовником, который вскружил голову бедной Сильвии, она по меньшей мере лет на десять старше Флинна. Если между ними что-то и было, то легкая интрижка, не более того. Но можно надеяться, что Флинну хоть что-нибудь да известно о тайной, неизвестной Мейседону жизни Сильвии. Генри никогда бы не решился на откровенный разговор такого рода с человеком из своей среды, с офицером или бизнесменом, но Флинн - совершенно иное дело. Он был художником, представителем мира богемы; обычные условности, определяемые хорошим тоном и так называемыми правилами приличия, в представлении полковника на него не распространялись.
Читать дальше