Маруся встала с холодного пола, тихо ушла в зал. Пугали и томили темные углы. Но не так, как раньше: не Бука лохматый мерещился, не Полудушка - веселый сумасшедший, не Враг прыгучий нечистый, - мерещилось Шмитово чужое, непонятное лицо.
Зажгла одну лампу на столе; влезла на стул, зажгла стенную. Но стало только еще больше похоже на тот вечер: тогда тоже ходила одна и зажигала все лампы.
Потушила, пошла в спальню. "У Шмита - все носки в дырьях, а я целый месяц все только собираюсь... Не распускаться, нельзя распускаться".
Села, нагнулась, штопала. Досадливо вытирала глаза: все набегало на них, застило, работы было не видать. Было уж поздно - о полночь, когда кончила всю штопку. Выдвинула ящик, укладывала, на комоде трепетала свеча.
Пришел Шмит. Тяжкий, высокий, мерял спальню взад и вперед, скрипел пол. Пружинка та самая билась внутри, мучила и мук искала.
Бросил камень Марусе:
- Ложись, пора.
Она разделась, покорная, маленькая. В рубашке - совсем, как дитенок: такая тонкая, такие ручки худенькие. Только две эти старушечьих морщинки по углам губ...
Подошел Шмит, дышал, как запаленный зверь. Маруся, с закрытыми глазами, лежа, сказала:
- Шмит, но ведь... Шмит... ты любишь ведь? Ты ведь это хочешь - не так, не просто, как...
- Любить? Я любил...
Шмит задохнулся. "Марусенька, Марусенька, ведь я умираю. Марусенька, родная, спаси!" Но вслух сказал он:
- Но ведь ты продолжаешь уверять, что меня любишь хм! Ну, и довольно с тебя. А я... просто хочу.
"Нет, это он так, притворяется... Было бы ужасно"... Шмит, не надо, не надо же, ради-ради...
Но со Шмитом совладать ей разве? Измял всю, скрутил, силком заставил. Мучительно, смертно-сладко было терзать ее, дитенка худенького, милого, ее - такую чистую, такую виноватую, такую любимую...
Так унизительно, так больно было Марусе, что последний, самый отчаянный не вырвался, а ушел крик вглубь, задушенный, пронизал злой болью. И на минуту, на секунду одну озарил далекий сполох: поняла на секунду Шмитову великую злобу, сестру великой...
Но Шмит уж уходил. Ушел в гостиную - там спать. А может, и не спать, а ходить всю ночь напролет и глядеть в синие, совиноглазые окна.
Лежала Маруся одна, во тьме, в пустоте. Исходила слезами неисходными.
"Он сказал: вы великая, - вспомнила Андрея Иваныча. Какая же великая: жалкая, стыдная. Если б он знал все, не сказал бы"...
Как знать.
20. Пир на весь мир.
Музыка: пять горнистов-солдат и рядовой Муравей с гармошкой. Эх, музыка, вот, и подкузьмила малость, а то бы совсем хорошо. На стенах ветки зеленые, флажки трепыхаются. Лампы от усердия прикапчивают даже. На парадных шарфах серебро светит. На барынях брякают брошки, браслеты бабушкины заветные. И не лучше ли всего розово-сияющий распорядитель Молочко?
Но Тихмень на все глядел скептично - был он еще совершенно трезв:
"Все это, конечно, ложь. Но это блестит, да. А так как единственная истина - смерть, и так как я еще живу, то и надо жить ложью, поверхностно. Значит, правы Молочки, и надо быть пустоголовым... Но практически? Ах, я сегодня что-то путаю..."
Мимо Тихменя на музыкантов ринулся Молочко:
- Туш, туш! "Двуглавый Орел"! Идут, идут...
Музыка заверещала, задудела, дамы поднялись на цыпочках. Вошли французы - все затянутые, надушенные, поджарые, ладные во всех статьях.
Тихмень сперва рот разинул вместе со всеми на минутку. Потом выделил, обмыслил: французы - и наши. Знакомые залосненные наши сюртуки, оробелые лица, перекрашенные платья дам...
"Да... И вот, если ложь окажется еще один раз лжива... Ну да, эн квадрат, минус на минус - плюс... Практически, следовательно... Да, что бишь? Я путаюсь, путаюсь"...
- Слушьте-ка, Половец, - дернул Тихмень Андрея Иваныча, пойдемте пока что по одной тюкнем: тошнехонько что-й-то...
Да, и Андрею Иванычу было нужно выпить. Хлопнули по одной. В буфетной голошил коньяк Нечеса - для храбрости: как-никак он ведь за главного.
- Шмит-то нынче веселый какой, у-у! - пробурчал Нечеса сквозь мокрые усы.
- Как, разве тут Шмит? - Андрей Иваныч кинулся обратно в зал.
Затомила в сердце горько-сладкая томь: не Шмита искал он, нет... Проплывали мимо французы - в легчайшем пухе вальса мелькнул потный и красный от счастья Молочко.
"Наврал Нечеса - и к чему? Нет ее. Никого нету"...
И вдруг - громкий, звенящий железом смех Шмита. Кинулся туда. Вихрились, кружились, толкали пары; казалось, не добраться.
Шмит и Маруся стояли с французским адмиралом. Шмит поглядел сквозь Андрея Иваныча - сквозь пустой стакан, выпитый весь до дна.
Читать дальше