- За обедом? О высоких материях? Да ты спятил! Видать, в медицине ни бельмеса не понимаешь. Разве можно - такие разговоры, чтоб кровь в голову шла? Надо, чтоб вся в желудок уходила...
Ах, ты Господи! Что ты будешь делать? А тут еще влетели все восемь капитановых оборванцев и с ними Топтыгин на задних лапах - денщик Яшка Ломайлов.
Нечесята хихикали, шептались, заговор какой-то. Потом, фыркая, подлетела к Тихменю старшенькая девочка Варюшка
- Дядь, а дядь, у тебя печенки есть? А?
- Пече-печенки, - залился капитан.
Тихмень морщился.
- Ну, есть, а тебе на что?
- А мы нынче за обедом печенку с'едали, а мы за обедом...
- А мы за обедом... а мы за обедом... - запрыгали, захлопали, заорали, кругом понеслись ведьмята. Не вытерпел капитан, вскочил, закружился с ними, - все равно, чьи они: капитановы, ад'ютантовы, Молочковы...
Потом все вместе играли в кулючки. Потом составляли лекарства: капитан и ведьмята - доктора, Яшка Ломайлов фершал, а Тихмень - пациент... А потом уж пора и спать.
Так и остался Тихмень на бобах: опять ничего не узнал.
16. Пружинка.
Нарочно, смеху для, распустил Молочко слух, что генерал вернулся из города. И Шмит на этом поймался. Сейчас же закипел: иду!
Он стоял перед зеркалом, сумрачно вертел в руках крахмальный воротничек. Положил на подзеркальник, позвал Марусю
- Пожалуйста, погляди вот - чистый? Можно еще надеть? У меня больше нет. Ведь, у нас ничего теперь нету.
Узенькая - еще уже, чем была, с двумя морщинками похоронными по углам губ, подошла Маруся.
- Покажи-ка? Да, он... да, пожалуй, еще годится...
И, все еще вращая воротничек в руке, глаз не спуская с воротничка - сказала тихо:
- О, если бы не жить! Позволь умереть... позволь мне, Шмит!
Да, это она, Маруся: паутинка - и смерть, воротничек - и не жить...
- Умереть? - усмехнулся Шмит. - Умереть никогда не трудно, вот - убить...
Он быстро кончил одеваться и вышел. По морозной, звонкой земле шел - земли не чуял: так напружены были в нем все жилочки, как стальные струны. Шел злобно-твердый, отточенный, быстрый.
Ненавистно-знакомая дверь, обитая желтой клеенкой, ненавистно-сияющий генеральский Ларька.
- Да их преосходительство и не думали, и не приезжали вот ей-Боженьку же, провалиться мне.
Шмит стоял упруго, готовый прыгнуть, что-то держал наготове в кармане.
- Да вот не верите, ваше-скородь, так пожалте, сами поглядите...
И Ларька широко разинул дверь, сам стал в стороне.
"Если открывает - значит нету, правда... Вломиться - и опять остаться в дураках?"
Так резко повернулся Шмит на пороге, что Ларька назад даже прянул и глаза зажмурил.
Шмит стиснул зубы, стиснул рукоятку револьвера, всего себя сдавил в злую пружину. Разжаться бы, ударить! Побежал в казармы - почему, и сам того не знал.
В казарме - пусто-чистые из бревен стены. Все были там, за пороховым погребом, - что-то никому не ведомое устраивали к генеральшиным именинам. Один только дневальный сонно слонялся, - серый солдатик, все у него серое: и глаза, и волосы, и лицо все, как сукно солдатское.
Шмит бежал вдоль бревенчатой стены, мигали в глазах оголенные нары. За погон что-то задело, - глянул на стену, вверх: там - на одной петельке качалась таблица отдания чести.
Шмит рванул таблицу:
- Эт-то что такое? Ты у меня...
И так ударил голосом на "эт-то", так развернул в этом слове мучительную ту пружину, что вышло, должно быть, страшным простое "это": серый солдатик шатнулся, как от удара.
Но Шмит был уж далеко: этот серый - не то. Шмит бежал туда, где работали, - к пороховому, где было много.
Только трех солдатиков нынче, вот, и не погнали на работы: в казарме дневального, у погреба - часового и красильщика, который патронные ящики красил.
А красил ящики не какой-нибудь дуролом, какой не знает и грунтовки положить, - красил ящики рядовой Муравей, своего дела мастер известный. Не то что-что, а даже когда спектакль ставили о запрошлом году: "Царь Максимьян и его непокорный сын Адольфа" - так даже для спектакля все рядовой Муравей расписывал. И он же, Муравей, на гармошке первый специалист: как он страдательную сыграть никто не мог. Рядовой Муравей себе цену знал.
И, вот, стоял он маленький, чернявый, будто даже и не русский, стоял и душу свою тешил. Ящики-то зеленым помазать это еще дело годит. А пока что, зеленью и подгрунтовкой белой, расписывал он на ящике вид: речка, как есть живая ихняя Мамура-речка, а над речкой - ветлы, а над ве...
- А-ах! - как гром разразила его сверху Шмитова рука.
- Т-ты красишь? Ты... красишь? Я... тебе... что... велел?
Читать дальше