С длинным птичьим криком кружась падает солнце - и взойдет только завтра, а может быть, и не взойдет. На крыльце съезжей прочно, привинченно стоит Дорда - в кобуре кожаной или даже металлической; револьвер стиснут в руке так, что белеют ногти. Рядом - Филимошка, выпячена грудь, одну ногу вперед: как буква Я. И среди штыков Куковеров, без шляпы, вздрагивает папиросой, улыбкой. Из-за забора напротив - чуть слышный запах сирени.
- Этого - под караул, до рассвета... - Дорда глядит куда-то поверх серых, как пепел, и как пепел - чуть курчавых волос. - А этих пятерых сейчас.
И эти пятеро - на лугу, возле древлянских сумрачных теремов. Зеленое в красных рубцах небо, в тугой судороге изогнувшийся мост, над рекой - пар, в последний раз. Невысоко, неслышно накрест перешвыриваются летучие мыши. И навсегда врезанные в стеклянное небо пять темных спин, пять голов - одна, как на шесте, над всеми.
- Эй ты, длинный! На коленки бы стал, что ли. А то - кому в башку, а тебе в сиденье? Неладно выйдет.
Это говорит рябой, в глиняной рубахе, говорит добродушно, просто. Там, впереди - длинный становится на колени. Пять темных фигур, врезанных в зеленое застывшее небо...
От поднятой с ножом руки - синяя, литая тень па шее, на спине у слепого. Быть может, он чувствует холод тени - вздрогнул, приподнялся, поджав ноги, садится спиной ко мне, к вам, голову чуть-чуть набок, по-птичьи, шарит около себя - где же Мать? - сейчас слепые пальцы коснутся ее плеча, она проснется.
Сверху сверкает нож - вот сюда, справа, где возле уха столбиком жила. И тонкая шея вянет, он, не крикнув, клонится вниз, лицом в колени, согнувшись, сидит, неподвижный; я, мужчина, смотрю на него - широко, кругло.
Теперь вытереть холодные капли пота на лбу - левой рукой: правая забрызгана. И еще только один шаг...
Дрожа, крепче стиснуть нож, и только один шаг - к той, кто когда-то была Мать, а сейчас... а сейчас...
Глаза: навстречу - ее глаза. Она лежит, готовая, на спине, не двигаясь, но у нее открыты глаза и нельзя - когда человек человеку в глаза, надо скорее забиться в исподлобье - в самый дальний угол, и оттуда...
Две ледяные луны качаются совсем на краю, сейчас оборвутся вниз. У нее, у Матери - губы свиты в тугое кольцо - как умирающий в куколку Rhopalocera. Она, лежа, запрокидывает голову назад - темная тень вот здесь, в ямке внизу шеи. Трудный, глухой голос:
- Ну, что же? Вот-вот здесь, вот сюда! - она показывает рукой на свою шею.
Нож звонит на пол. Тогда она подымается, мраморно, медленно. Тень от нее растет все огромней, переламывается на стене - в купол - еще выше. Она смотрит издалека, сверху, на застывшие в последнем взмахе машины, на неподвижные, котда-то убившие друг друга тела, на это, тоненькое, неподвижно уткнувшееся лицом в колени - оно уже сливается с другими, с тысячами других, чуть темнея на зеленоватом ледяном небе.
Она подходит к мальчику, приподнимает его голову, целует еще теплый рот, голова у него опять падает на колени. И подходит к другому, к мужчине: у него дрожат скулы, ноздри, верхняя губа с чуть заметной ложбинкой, он человек. Так жо подняла бы его голову и поцеловала бы эти - еще пока живые и теплые - губы, но только проводит рукою по его лицу. И теперь скорее, скорее - что хватило сил кончить... Если б не быть человеком - если бы не знать жалости к человеку!
Открыта дверь в последний зал. Две пристальных, диких луны, положивших морды на пол. Какой-то огромный с делениями круг на полу. Да, это произойдет здесь.
Она, высокая, вступает в круг. Секунду стоит неподвижно, мраморная, как судьба; теперь нагнулась, и сейчас - Луна - земная, наша, горькая, потому что одна в небе, всегда одна, и некому, не с кем; только через невесомые воздушные льды, через тысячи тысяч верст тянуться к таким же одиноким на земле и слушать длинные песьи вой.
Таля - в палисаднике, одна, никого. Сейчас под луной почти черны железные листья сирени; ветви сирени согнулись от тяжести цветов: цвести тяжело, и самое главное - это цвести. Таля сгибается - лицом в холодные цветы, лицо у ней мокрое и мокрая сирень в росе. Там - еще ниже, на железном, чуть согнутом и связанном паутиною листке - окукленное, мертвое тельце Rhopalocera. От этого неподвижного тельца, как от крошечного камня в воде, быстрые, дрожащие круги бегут все шире, все огромней; глаза у Тали стоят, открытые настежь, как двери в доме, где мертвый, и она в первый раз ясно, вся, видит: другое тоже неподвижное тело, согнутые пальцы - один желтый от папиросного дыма. И это немыслимо, невероятно - и что-то надо, что-то надо скорее, больше нельзя стоять так и слушать длинные песьи вой.
Читать дальше