Я писала это имя на школьных тетрадках.
Самого важного о Стюарте я, конечно, никому не сказала: что я его выдумала.
А теперь я встаю с постели и гляжу на силуэт мужчины – не то мука, не то пепел, не то обычная домашняя пыль – на черных шелковых простынях.
Я начинаю одеваться.
Фотографии на стене словно бы тают. Этого я, признаться, не ожидала. Интересно, что останется от его мира через несколько часов… И как бы все повернулось, если бы я оставила его тем, чем он был – фантазией для одиноких девичьих забав, такой утешительной, милой, надежной? Возможно, он так бы и прожил свой век, ни разу никого по-настоящему не задев, не коснувшись – картинка, рисунок, туманное воспоминание горстки людей, которые вряд ли подумают о нем еще хотя бы раз.
Я выхожу из квартиры. Внизу, в баре, еще сидят поздние бражники. Тот столик, в углу, где я недавно сидела со Стюартом, занят. Свечка на нем почти догорела… Это вполне могли бы быть мы – мужчина и женщина за разговором. Скоро они встанут и уйдут, свечку задуют и выключат свет, и все будет кончено – до завтрашнего вечера. На улице я поднимаю руку, рядом останавливается такси. Забравшись внутрь, я в последний – надеюсь! – раз понимаю, что скучаю по Стюарту Иннесу.
И тогда я откидываюсь на спинку сиденья и отпускаю его. На такси у меня, скорее всего, хватит. Интересно, наутро в сумочке будет чек на тысячу фунтов или просто пустой клочок бумаги?
Кажется, я все же довольна. Закрываю глаза и думаю о том, что скоро буду дома.
Еще долгие годы люди в тех краях гадали, что сталось с тем старым белым призраком, с тем западным варваром и его огромным заплечным мешком. Некоторые утверждали, что его убили. Они даже пол потом раскопали в хижине Старого Гао, угнездившейся высоко на склоне холма, – должно быть, искали сокровища. Но нашли только пепел да почерневшие от огня жестяные миски.
Это было уже после того, как сам Старый Гао исчез – но раньше, чем из Лицзяна приехал его сын, чтобы вступить во владение пасекой.
* * *
В том-то и проблема, писал Холмс в 1899 году: скука. В жизни осталось так мало интересного. Точнее, все стало каким-то уж слишком простым. Когда восторг разгадки еще нужно заслужить, когда преступление еще может и не покориться тебе – вот тогда (и только тогда!) от него невозможно оторваться. Но когда любое преступление разрешимо и, если уж на то пошло, слишком легко разрешимо, заниматься им нет ни смысла, ни желания.
Смотрите: вот перед нами убитый человек. Очевидно, его кто-то убил. И он был убит по одной или нескольким причинам из очень короткого списка: либо он кому-то мешал, либо он кого-то разозлил, либо у него было что-то такое, чего хотел кто-то другой. И где здесь, спрашивается, вызов, где загадка?
Я читаю в газетах отчеты о преступлениях, поставивших полицию в тупик, и понимаю, что с легкостью раскрыл бы любое – по меньшей мере, канву, а то ведь обычно и детали, – еще не закончив статью. Преступление нынче пошло простое. Оно перестало быть собой, утратило всякий смысл. И что мне теперь, гоняться за полицейскими и навязывать им разгадки? Нет уж, раз за разом я оставляю работу им: пусть попыхтят, раз уж мне пыхтеть не пришлось.
Вызов – вот единственное, что еще поддерживает во мне жизнь.
* * *
Пчелы туманных холмов – таких высоких, что их подчас называли горами, – жужжали в лучах бледного летнего солнца, перелетая от цветка к цветку. Старый Гао слушал их безо всякого удовольствия. У его двоюродного брата из деревни на той стороне долины ульев не один десяток – и все уже полны меда, несмотря на раннюю пору. Меда, белого, будто снежный нефрит. Старый Гао отказывался признавать, что вкус у белого меда хоть сколько-нибудь лучше, чем у желтого или светло-коричневого, который давали его собственные пчелы (и, увы, давали весьма скупо), да вот только кузен брал за белый мед в два раза больше, чем Гао – за самый лучший из своих сортов.
На той стороне холма, где расположился родич, пчелы были все как на подбор – честные, работящие, палево-золотые трудяги, таскавшие в улей нектар просто-таки в непристойных количествах. У самого же Гао пчелы были сплошь черные, злые, сверкающие, будто пули, а меду производили ровно столько, чтобы пережить суровую зиму, и еще немного сверх того. Старому Гао этой малости едва хватало, чтобы распродать у себя же в деревне, по небольшому куску сот в одни руки. За соты с расплодом, полные сладких пчелиных деток (добрая закуска, почти мясо), он, конечно, просил больше – когда они вообще были, а случалось такое нечасто, потому как пчелы его, угрюмые и свирепые, все, что делали, старались делать поменьше, в том числе и новых пчел. К тому же Старый Гао всегда помнил, что каждая съеденная личинка – это будущая пчела, которая в этом году не принесет ему меду, а значит, и денег.
Читать дальше