Аким наслаждался, купаясь в волнах всеобщего внимания и восхищения. Хвастал подарками Джады-богатыря, «царя осов», достопримечательностями посещённых Кафы и Сурожа. Красочно описывал августовский съезд архиереев в Киеве.
В РИ на этом съезде состоялся митрополичий суд над епископом Ростовским Феодором. В моей АИ Бешеный Федя упокоился раньше, в моём суде.
Всего-то разница в пару лет. Незаметная в потоке истории. Для людей, пострадавших от его безобразий — вопрос жизни.
— А там, слышь-ка, вылазит Кирилл Туровский. Молодой такой. Златоуст, итить его ять. Краснобай. Его туровские нынче в епископы выбрали. Сказывает сладко. Ну он и зае… высказался. Навроде как Иларион Ярославу Хромцу «Слово о благодати». Нынешнему, Жиздору.
Аким собрался, было, пересказывать очередной перл русской средневековой религиозной панегиристической культуры. Но вдруг остановился, тревожно вскинул на меня глаза.
— Ваня, война идёт. Чует моё сердце. Большая война, хуже прежних. Зажмёт Жиздор смоленских с севера и с юга. Там мои сотоварищи, выученики да соратники… Побьют смоленских — Черниговский Гамзила вприпрыжку прибежит, на брюхе приползёт. За дольку малую. И будет суздальским как прежде бывало. Только хуже. Новгородские да смоленские по Волге ударят, киевские, да волынские, да черниговские — на Оку выкатятся. Разорение будет… великое.
— Не пойму я, Аким Яныч, ты об ком более грустишь? Об суздальских или об смоленских?
— Чего ты меня ловишь?! Об ком… Об обоих! И эта… Об троих! Об рязанских ещё! Об людях русских я грущу! Понял?! И эта… об не-русских. Ты ж всё повторяешь: я не-русь, я не-не русь… Тьфу.
— Обо мне, о Всеволжске разговоры были?
— Были. Такие… невнятные. Мылились попутчиков мне дать. Чтобы к тебе, стал быть, привёз.
— И?
— На Болве ещё утекли. Я, вишь ты, у лекаря нашего клизьму взял, да объяснил этим… что у тебя без этого ну никак. Утром глядь — а нет никого. Хе-хе-хе.
Аким окинул довольным взглядом общую залу, где шумел пир по поводу его возвращения, что-то вспомнил, махнул рукой. К нам подошёл молодой парень, по виду — явный русак, но загорелый до черноты, в белой с серебром… я бы сказал черкесске. Хотя газырей нет. Вежливо поклонился, что-то знакомое почувствовалось в повадке…
— Оп-па! Долбанлав! Быть тебе богатым — не узнал.
— Спаси тебя бог, Воевода.
И, не форсируя, просто поправляя меня, назвал имя своё:
— Добр-ронр-рав.
— Чудеса! Так ты теперь все буквы выговариваешь!
— Эт что, Ваня. Он теперя на разных наречиях… ам-боб-суёт.
— Это по-каковски?
— А по-тамошнему. За Крестовый перевал хаживал, поднабрался. Они тут давеча с Чарджи языками зацепились — не оторвать!
Долбонлав вежливо улыбался и скромно помалкивал, выслушивая похвальбу своего господина.
Вечный вестовой Акима, «боеголовка самонаводящаяся» в Рябиновке. Я видел его мельком во Всеволжске возле Акима. За проведённые в походе два года он здорово изменился, вырос на голову, раздался в плечах. Вон уже и три волосины на подбородке пробиваются. Был ребёнком — стал парнем. Не ярким, не шумным. Аккуратным, вежливым, внимательным.
— Ты расскажи, расскажи Воеводе. Чего в Вышгороде услыхал.
Долбонлав кивнул:
— Катерина твоя сыскалася. Которая Вержавского посадника дочка. В Вышгороде, в монастыре она.
— Оп-па. Сказывай. Погоди. Агафья, подойди сюда, послушай.
Шесть лет назад меня вляпнули в дела Вержавского посадника.
Городок такой есть: Вержевляне Великие. Ключ ко всей части «пути из варяг в греки» между Двиной и Днепром. Меня тогда тащили в епископский суд, ждали там… крупные неприятности. Я искал заступника, попал к княжескому кравчему Демьяну. Тот, учуяв воровство в том городке, послал меня тайно выяснить подробности. «Накопать» на посадника по прозванию Иван Кабел.
Там, на Княгининой горке за Проклятым озером повстречался я с двумя женщинами. Одна — Агафья, Гапа моя, рядом сидит, слушает. Она была тогда нянькой-рабыней у своей госпожи, сводной сестры, дочки посадника Катеньки. Хоть и госпожа, а была Катенька ей как сестра любимая младшая. Кате было в те поры лет 14, гонору — много, ума — мало. Когда я пугнул её: рассказал, что у батюшки её в казённом серебре недостача, а меня серебра много — пришла ночью и отдалась мне. Такой… сюжет из школьной программы по Достоевскому.
Была она в те поры — «прекрасным, едва ли начавшим распускаться бутоном». Полным девической невинности и чистоты… Великолепно применяющим обширный набор грубых ругательств. Набитым прирождённым, с пелёнок взлелеянным, превосходством над всяким простонародьем, быдлом…
Читать дальше